Эпоха человека. Риторика и апатия антропоцена 

Эпоха человека. Риторика и апатия антропоцена 

Аннотация

    Осмысляя последние столетия в истории Земли, естественные науки сходятся в том, что человек оказывает существенное влияние на облик планеты. В 2000 году американский биолог Юджин Ф. Стормер и голландский исследователь атмосферы Пауль Крутцен предложили обозначить современную геологическую эпоху термином «антропоцен» — то есть «эпоха человека». В книге Эва Бинчик подробно анализирует широкий спектр дискуссий вокруг этого понятия — одного из важнейших для нашего времени. Как сквозь призму антропоцена вербализуются основные философские дилеммы, аксиологические сомнения и опасения XXI века? Почему этот термин заставляет нас пересмотреть привычный способ мышления о природе? И есть ли возможность преодолеть апатию и беспомощность, неизбежно ассоциирующиеся с разговором об экологическом кризисе?
    Эва Бинчик — профессор Института философии Университета Николая Коперника в городе Торунь, Польша.

Оглавление

Эва Бинчик Эпоха человека Риторика и апатия антропоцена

    © Ewa Bińczyk, 2022,
    © Т. Пирусская, перевод с польского, 2022,
    © М. Амельченко, фото на обложке, 2022,
    © И. Дик, дизайн обложки, 2022,
    © ООО «Новое литературное обозрение», 2022
* * *

Введение

    Экология становится символом нашего времени — времени, лишенного представления о будущем[1].

Эпоха нестабильности на планете

    Конец ХХ века ознаменовался появлением удивительной концепции в научном сообществе. В 2000 году двое выдающихся ученых — американский биолог Юджин Ф. Стормер и голландский исследователь атмосферы Пауль Крутцен (лауреат Нобелевской премии по химии 1995 года) — предложили назвать современную геологическую эпоху антропоценом, то есть «эпохой человека»[2]. Это предложение вызвало широкий резонанс, и понятие антропоцена приковало к себе внимание, послужив поводом для обсуждения непривычных тем. Эти дискуссии и легли в основу настоящей книги.
    Стормер и Крутцен указывали на то, что деятельность человека и его влияние на облик планеты — ее литосферу, гидросферу и атмосферу — достигли сегодня беспрецедентных масштабов. Homo sapiens как вид, утверждали они, теперь можно рассматривать как главный фактор, определяющий состояние планеты на геологическом уровне. Символическим началом антропоцена, по мысли Стормера и Крутцена, можно считать момент, когда Джеймс Уатт запатентовал паровой двигатель (1784) — изобретение, способствовавшее промышленной революции, интенсивному использованию ископаемого топлива и выбросам углекислого газа (CO2) в атмосферу[3]. Исследователи подчеркнули, что действия человека влекут за собой опасные одновременные изменения планетарной среды по многим ключевым параметрам. Об этом свидетельствуют данные, согласно которым человечество уже перешагнуло так называемые планетарные границы, особенно если говорить об изменении климата, разрушении почвы, повышении кислотности океана, нарушении биогеохимических циклов Земли (то есть круговорота азота и фосфора) и темпах, которыми уменьшается разнообразие биологических видов (так называемое шестое массовое вымирание).
    Антропоцен определяют как эпоху, для которой характерно «активное вмешательство человека в процессы, определяющие геологическую эволюцию планеты»[4]. Для геологической эпохи это очень непродолжительный период. Впечатление, которое произвела новая концепция, объясняется именно несопоставимостью эпохи человека с другими геологическими эпохами. Плейстоцен, начавшийся 2,58 миллиона лет назад, продолжался до наступления эпохи голоцена, которая началась около 11,7 тысяч лет назад, когда растаял ледниковый щит на Скандинавском полуострове. Формальное признание теории антропоцена (которого еще не произошло) стало бы событием исключительным с точки зрения стандартов геологии и стратиграфии.
    Парадоксальное предложение выделить эпоху человека как самостоятельную эру исходило от представителей точных (формальных и естественных) наук во времена, когда в сфере гуманитарных наук все громче звучали призывы к окончательному отказу от антропоцентризма, прежде всего из‐за присущей ему гордыни[5]. Проявлением такой гордыни можно было бы счесть и термин «антропоцен». Ведь на рубеже XX–XXI веков исследователи, занимающиеся такими гуманитарными дисциплинами, как эколингвистика, антропология, этология, биоистория, экологическая этика, а также этика науки и техники, говорили, что мы неминуемо придем к постантропоцентризму, и подчеркивали, как важна экосправедливость в отношении разных биологических видов. Упомянутым переменам способствовали и доводы в пользу создания постгуманитарных дисциплин, экологизации гуманитарных наук, внесения в общественные теории поправок с учетом экологической обстановки и развития политической экологии. Цель этой последней дисциплины — обеспечить стабильное будущее всей совокупности видов (человека и нечеловеческих существ), а не разделять заботу о природе и о человеческом обществе. Французский философ и социолог Бруно Латур убедил многих теоретиков и аналитиков, что нет смысла далее использовать риторику защиты природы (в обычном смысле этих слов)[6].
    Уже сам успех, каким термин, вынесенный в название этой книги, пользуется в СМИ, показал, что XXI век неравнодушен к проблемам планетарного масштаба, с которыми мы столкнулись. В известных американских газетах об антропоцене начали писать примерно в 2010 году[7]. Тогда же на портале TED (Ideas Worth Spreading) разместили первые доклады, посвященные антропоцену[8]. В 2011 году обложку журнала The Economist украсил слоган «Добро пожаловать в антропоцен»; термин попал и на страницы The New York Times. В 2014 году слово «антропоцен» было включено в Оксфордский словарь (The Oxford English Dictionary). Годом позже группа Cattle Decapitation, исполняющая песни в жанре дэт-метал, выпустила альбом под названием The Anthropocene Extinction («Антропоценное вымирание»)[9].
    На сегодняшний день издается как минимум три профессиональных междисциплинарных научных журнала, посвященных исключительно теме антропоцена: The Anthropocene Review, который выпускает компания Sage Publications, The Anthropocene, редактором которого является Энн Чин, специалист по геоморфологии из Университета Колорадо в Денвере, и Elementa. Science of the Anthropocene[10]. База журналов Sage Journals включает в себя более 600 статей, в названии которых содержится слово «антропоцен»[11]. Поисковая система Google показывает более четырех миллионов страниц по этому запросу[12]. Вполне возможно даже, что нас ожидает имеющий множество измерений междисциплинарный «поворот к антропоцену»[13]. Участники дискуссии о новой геологической эпохе ищут новых средств выражения, подчеркивая, как они огорчены, что прежняя централизованная экологическая политика, то есть поддержание устойчивого развития, все еще ждет полноценного практического применения, которого заслуживает. Учитывая многомерность и исключительный потенциал дискуссии об антропоцене, она обещает стать одной из важнейших дискуссий XXI века. Впрочем, размышления об ущербе, который человек наносит окружающей среде, появились не одновременно с понятием антропоцена — они сопутствуют нам по меньшей мере со времен промышленной революции[14]. Эпоха антропоцена началась, несмотря на то что представители разных наук во многих странах постоянно размышляли о негативном воздействии человека на нашу планету[15]. Но, хотя задумываться мы начали уже давно, ничего не изменилось. Вот почему некоторые авторы отмечают, что человек меняет облик планеты совершенно сознательно, и антропоцен — двухвековая кульминация осознанного разрушения[16].
    Я уверена, что именно в представлении об антропоцене выразились теоретические задачи, философские дилеммы, аксиологические сомнения и опасения XXI столетия. Согласно моей исследовательской гипотезе, уникальность дискуссии об антропоцене заключается в том, что она одновременно подрывает антропоцентризм и проблематизирует понятие природы. С понятийной точки зрения это очень непростой случай. Мы наблюдаем многомерный процесс разрушения прежних философских оснований антропоцентризма. Обнаруживаются их иллюзорность и опасность диктуемой ими стратегии. Как будет видно из следующих глав, исследователи различных географических оболочек Земли, климатологи, экономисты, социологи и философы убедительно доказывают, что нам следует пересмотреть свои понятия и теории с позиций постантропоцентризма, заботы об окружающей среде и изменения климата.
    Природа — уже не «природные ресурсы», овеществленные технической наукой и промышленностью: в XXI веке это понятие оказалось нормативным и глубоко проблематичным. Как указывает польский философ Збигнев Врублевский, специфика изучения природы на фоне экологического кризиса рубежа XX–XXI веков определяется несколькими факторами. С одной стороны, нам предстоит подумать о границах природы, ее неспособности к восстановлению и необратимости причиненного ей ущерба[17]. С другой — обнаруживается хрупкость природы, потому что все чаще нарушается стабильность природных систем, которые не успевают восстановиться за слишком короткое время. Более того, мы видим, что человек располагает необычайно сильными средствами для преобразования того, что ранее оставалось неизменным, поэтому различие между естественным и рукотворным стирается. В результате понятие природы уже нельзя определить однозначно, и оно представляет собой проблему[18]. Участники современных дискуссий об окружающей среде постоянно пытаются определить то, что мы называем природой, как объект, нуждающийся в нашей защите, — началась эпоха постнатурализма[19]. Одна из главных тем разговора об антропоцене — необратимая утрата природы: утрата коралловых рифов, биологического разнообразия, стабильности климата. В то же время за счет введения категории антропоцена на первом плане оказалась способность человека воздействовать на окружающую среду, что, в свою очередь, делает бессмысленной дальнейшую приверженность таким представлениям, как суверенная природа, рассматриваемая в качестве поля нашей деятельности, не затронутого вмешательством человека[20]. Трансформируя свою среду обитания, мы добились того, что наше влияние на многие ее аспекты достигло доселе невиданных масштабов. В итоге то, что мы знали и понимали раньше, стало неузнаваемым.
    Мы можем принять за основную истину следующее: если тип мышления, присущий нам до сих пор, привел к планетарному кризису эпохи антропоцена[21], вряд ли он поможет нам преодолеть этот кризис. Поэтому исследователи лихорадочно ищут новые формы высказываний. Как будет видно из последующих разделов, кризис, который мы наблюдаем в период, названный антропоценом, требует серьезного переосмысления и, вероятно, пересмотра многих ключевых понятий философии: представлений не только о природе и человеке, но и о времени, истории, причинности, ответственности и даже о политике и обществе. В трудных, нестабильных условиях, характерных для эпохи антропоцена, следует пересмотреть и понятие свободы. Раньше мы определяли ее, с гордостью подчеркивая способность человека противостоять силам природы и стихийным бедствиям[22]. Однако теперь, когда человек научился воздействовать на климатические условия (именно такое воздействие подразумевает термин «геоинженерия») и строит смелые планы терраформирования[23], свободу homo sapiens надлежит понимать как разумную ответственность перед планетой.
    При этом размышления об окружающей среде в эпоху антропоцена пронизаны чувством разочарования и беспомощности. Поэтому антропоцен заявляет о себе и как эпоха отрицания, недальновидности, стремления спрятать голову в песок и дениализма[24]. Вот почему в названии книги появилось слово «апатия», которое пришло из греческого языка[25]. Оно говорит об упадке и увядании. В медицине апатией называют проявления различных расстройств, которые могут вести к серьезным нарушениям процессов мышления и деятельности. Несомненно, в отношении опасностей, сопряженных с изменением климата, мы сегодня пребываем именно в таком состоянии бездействия и оцепенения. Попытки снизить потребление энергетических ресурсов, даже после подписания в 2015 году Парижского соглашения по климату, признаны неэффективными. Поэтому апатия антропоцена — одна из центральных тем этой книги.

Исследовательские задачи

    Основная цель работы — философский и понятийный анализ риторики, связанной с изменением окружающей среды, в первую очередь климата, в дискуссиях об антропоцене. Я исхожу из того, что все высказывания обладают определенной риторической нагрузкой, призваны в чем-либо убедить. Говоря о дискурсе антропоцена и о дискуссиях, касающихся антропоцена, я имею в виду размышления о самом этом понятии, которые можно найти в научных высказываниях геологов, климатологов, представителей науки о Земле как системе (Earth system science), специалистов по истории окружающей среды, специалистов по социальной географии, антропологов, философов и социологов, а также отчасти в научно-популярной литературе[26]. В Приложении 1 перечислены основные работы об антропоцене, которые учитывались при написании этой книги, и, кроме того, наиболее заметные исследователи, участвующие в дискуссии на интересующую нас тему. Конечно, эти размышления трудно назвать однородными, однако в них отчетливо прослеживается набор повторяющихся понятий, которые последовательно рассмотрены в этой работе и также приведены в приложениях в конце книги.
    Анализ риторики дискуссий об антропоцене и отбор материала для него неизбежно упрощают реальную картину. Хотя многие второстепенные с точки зрения выбранной темы сюжеты пришлось обойти стороной, очень надеюсь, что в книге мне удалось описать с достаточным охватом наиболее значимые мотивы, позиции и типы аргументации в дискуссии об антропоцене. Я могу подкрепить эту надежду тем, что, как я уверена, в моем анализе учтены все важнейшие типы дискуссий об антропоцене сравнительно с обзорами, сделанными другими авторами[27]. Хотя этот анализ нельзя назвать исчерпывающим со всех точек зрения (что было бы попросту невозможно), я приложила все усилия, чтобы сделать его удовлетворительным.
    В книге несколько планов. Прежде всего она опирается на сигналы, поступающие со стороны естественных наук. Данные эмпирических исследований я почерпнула из работ в области изучения планетарных границ и географических оболочек Земли, геологии и климатологии. В книге я привожу результаты таких исследований, и в этом отношении она неуклонно следует фактам и эмпирическим данным и написана в натуралистическом ключе[28]. Рассмотрены такие описанные точными науками явления, как нарушение планетарных границ, утрата биологического разнообразия и изменение климата.
    Однако важнее всего в представленных здесь исследованиях их философский, понятийный план, связанный с анализом истоков и прослеживанием отношений между различными категориями, с дилеммами, парадоксами, а также скрытыми за аргументацией ценностными суждениями, которые, как правило, не высказываются напрямую. Таким образом, в книге я анализирую риторику антропоцена, рассматривая высказывания о нем с семиотической, нормативной и теоретической точки зрения[29]. Я пытаюсь выявить их уникальные черты: новую, непривычную терминологию, вопросы, которых не ставили раньше, и даже области рефлексии, в которых творческая и исследовательская мысль заходит в тупик. Я отслеживаю общие для многих авторов понятия (составляя словарь антропоцена) и предпосылки, предлагаю трактовки анализируемых текстов, систематизируя их в соответствии с ключевыми мотивами, которые выделяю в них. Кроме того, в книге даны определения многих понятий, являющихся ключевыми для рассматриваемых дискуссий. Композиция книги предполагает последовательный анализ основных риторических приемов, встречающихся в дискуссии об антропоцене, и выявление фигур речи, особенно часто используемых участниками этой дискуссии. Какие идеи, метафоры и какие философские установки по умолчанию преобладают в современных размышлениях о кризисном состоянии планеты и климата? Какие скрытые значения они главным образом подразумевают? Какое место они занимают в сегодняшних попытках нарисовать картину будущего? Утрачена ли для нас природа? Вправду ли мы погрузились в апатию? Что мы имеем в виду, говоря, что опасное изменение климата должно заставить современные общества пересмотреть привычный образ действий? Как мы представляем себе глобальное общество конца XXI века? Как мы убедимся, нам придется иметь дело с целым «зверинцем удивительных идей»[30].
    Иначе говоря, в этой книге мы попытаемся ответить на вопрос, чем в сущности объясняется необычайный дискурсивный и философский потенциал понятия антропоцена и дискуссий, которые ведутся вокруг него. Думаю, идея антропоцена побуждает формулировать глубокие философские вопросы и в то же время ставит перед многими дисциплинами уникальные задачи. Она вдохновляет и стимулирует нетривиальные дискуссии, которые нам сейчас необходимы. Конечно, высказывания на тему нарративов, посвященных антропоцену, порой также влекут за собой различные теоретические ограничения, которые могут, в свою очередь, препятствовать развитию определенных направлений мысли.
    Однако дело не в самих дискуссиях. Читатель, безусловно, поймет это с первых же страниц книги. Мы говорим об апатии, пронизывающей размышления о климате и окружающей среде, и апатии эпохи антропоцена в целом. Ведь участники рассматриваемых здесь дискуссий обсуждают нечто гораздо более важное — саму апатию и то, что можно назвать вопиющим пренебрежением по отношению к климату и окружающей среде, а не только связанные с этими проблемами риторику и терминологию. Поэтому в книге невольно звучат эмоциональные, даже тревожные интонации. Многочисленные прогнозы точных наук относительно того, что голоцен нарушит прежнее равновесие различных систем нашей планеты, и в самом деле внушают беспокойство. Невозможно говорить об этом, не испытывая никаких чувств, в том числе уныния и негодования. Сами участники дискуссии об антропоцене нередко выражают вполне определенные политические убеждения, ясно обозначая свои ценностные приоритеты и давая волю ощущению подавленности и разочарования. Так или иначе, книга на всех перечисленных уровнях демонстрирует, что сейчас нам предстоит в корне пересмотреть свои представления о природе, климате, будущем цивилизации, ответственности и человеке.
    На мой взгляд, нашей стране недостает удовлетворительного, последовательного осмысления риторики споров об антропоцене, которое было бы сосредоточено на решении понятийных задач, связанных с планетарными границами, климатической катастрофой и утратой биологического разнообразия. Темы гибели природы, экологической справедливости, компенсации нанесенного климату ущерба, а также пересмотра социальных теорий и экономических моделей с учетом изменения климата еще не обсуждаются достаточно широко. Ничего не сказано о нежелательном риторическом воздействии дискурса геоинженерии или полезного антропоцена. Надеюсь, что новые подходы восполнят этот пробел.
    Работая над книгой, я однозначно убедилась, что следует всячески способствовать популяризации экологических исследований в области науки и технологий (science and technology studies — environmental, STSE)[31]. Они вполне вписываются в междисциплинарный проект развития экологических гуманитарных наук[32], о которых речь пойдет в шестой части книги. Думаю, исследования в русле STSE пока недостаточно представлены в польском дискурсе гуманитарных дисциплин. Ученые-гуманитарии и участники общественных дискуссий в нашей стране еще слишком редко принимают во внимание, что апатия, присущая политике в области климата и рефлексии по поводу окружающей среды, может быть следствием явления, хорошо описанного в рамках исследований науки и технологий (STS), когда в обществе намеренно культивируются сомнения (с помощью сознательной дезинформации, лоббирования, насаждения скептицизма, попыток подорвать авторитет науки и согласие в академических кругах или прибегнуть к риторике отрицания). Более того, как показывают экологические исследования в области науки и технологий, вопрос о политическом статусе научного авторитета, особенно в том, что касается изучения географических оболочек Земли, по-прежнему актуален. Одна из интересных задач STSE заключается в том, чтобы разоблачить практики и риторические стратегии дениализма или «зеленого камуфляжа»[33] — важных орудий пропаганды, к которым в начале XXI века прибегают сторонники консервативного мышления и политики.
    Своего рода побочным следствием этой работы может оказаться более интенсивное взаимодействие между следующими дисциплинами, пытающимися найти ответы на вопросы об антропоцене, планетарных границах и климатической катастрофе: философией и науками об окружающей среде, исследованиями науки и технологий и историей окружающей среды, социальной географией, экономическими теориями общества и капитала, переосмысленными с учетом изменения климата, а также социологией окружающей среды и риска. Я очень надеюсь, что настоящая книга поможет выработать междисциплинарный, по возможности целостный теоретический словарь, который позволит представителям разных наук участвовать в общей дискуссии о проблеме климата в эпоху антропоцена. Еще одна, дополнительная исследовательская задача, которую я перед собой ставлю, — выявление и критический анализ наиболее ощутимых пробелов в размышлениях об окружающей среде в начале XXI века.
    Антропоцен — уникальная эпоха, когда инвестиционные решения обладают также геологическим, политическим и экзистенциальным смыслом, а мировую экономику следует воспринимать как фактор, влияющий на формирование биосферы[34]. Ведется ли вообще в публичной сфере разговор о том, что, если мы не собираемся игнорировать планетарные пределы, нам еще в первой половине XXI века придется внести серьезные коррективы в развитие общества и экономики? Сознают ли граждане развивающихся стран, сколь тяжело бремя исторической ответственности за загрязнение окружающей среды? Отдаем ли мы себе отчет в том, что на самом деле означает необратимое и происходящее ускоренными темпами сокращение биологического разнообразия, которое мы наблюдаем? Почему антропоцен называют эпохой «эффекта домино», критических порогов[35] и непоправимых потерь? Учитываем ли мы экономическое влияние тех, кто выступает против законов, направленных на защиту окружающей среды? Понимаем ли мы, насколько неравны силы: нефтеперерабатывающие заводы и автомобильная промышленность, с одной стороны, и природоохранные организации, с другой? Знает ли, наконец, аудитория массмедиа, что из высказываний, касающихся настоящего и будущего окружающей среды, транслировать следует лишь те мнения экспертов, которые заслужили одобрение представителей соответствующей науки, то есть прошли процедуру анонимного рецензирования со стороны специалистов (peer review)?
    Еще одна стоящая передо мной задача — определить границы представлений об окружающей среде у участников дискуссии об антропоцене. Совершенно ясно, что homo sapiens как фактор геологического значения в экзистенциальном плане занимает совсем иную позицию, чем какой-либо другой вид живых существ. Мы говорим о дальнейшем существовании людей на Земле и при этом задаемся вопросом о самом смысле существования человека как вида. Экзистенциальная проблематика вновь отсылает нас и к вопросу о допустимой мере человеческой свободы. До какой степени мы имеем право вмешиваться в процессы, происходящие в литосфере, атмосфере и гидросфере? Вправе ли человек заниматься генной инженерией[36] или распылять серу в стратосфере, оставив эту меру на тот крайний случай, если политика в отношении климата зайдет в тупик? В чем мы должны видеть опасность антропоцена? Должны ли мы распрощаться с прежними способами вести дискуссии об окружающей среде, потребность в которых была так велика, но которые при этом не принесли желаемого результата? Как выразить и осуществить мечту о всеобщей ответственности за планету? Какая риторика в состоянии побуждать к действиям, а какая лишь способствует все той же пассивности и беспомощности? На эти вопросы я попытаюсь ответить в своей книге. Однако не могу обещать, что ответы найдутся на каждый из них.

Философия и задачи антропоцена

    Хотя антропоцен, по мнению многих исследователей, чьи имена приведены ниже, таит в себе исключительную опасность, поскольку грозит вывести все системы нашей планеты из равновесия, в котором они оставались на протяжении периода голоцена, это не означает, что ранее темы уничтожения окружающей среды и влияния на нее человека, которое достигло неслыханных масштабов, не поднимались. Специалисты по истории окружающей среды подчеркивают, что подобная озабоченность сопутствует нам по меньшей мере со времен промышленной революции. Проблематикой эксплуатации и разрушения природы занимались, в частности, представители экофилософии и экологической этики, изучающие вопросы устойчивого развития, пределов роста и глобальной ответственности. И все же разговор об антропоцене происходит несколько обособленно, а может быть, в невольном отрыве от прежних философских рассуждений на тему опасностей, грозящих окружающей среде. Удивительно, что участники дискуссии об антропоцене редко обращаются к традиции экофилософии и экологической этики.
    Между тем исследования в области экофилософии и экоэтики сосредоточены именно на проблеме взаимоотношений человека и окружающей среды, сопряженных с ними ценностей, обязательств и норм, регулирующих такие отношения[37]. Экофилософия «по-новому определяет симбиотические отношения человека и Природы», опираясь на знания естественных наук (теории эволюции, этологии, экологии)[38]. Экоэтика пытается решить такие задачи, как разработка принципов гармоничного сосуществования с природой, воспитание уважения к природе, умения высоко ценить то, что создано природой, ее эстетику, осознания ответственности перед ней. Как самостоятельные дисциплины экофилософия и экоэтика сформировались в 70‐е годы ХХ века, хотя размышления на эти и смежные темы уходят корнями глубоко в историю[39].
    Как будет видно из шестой главы, участники дискуссии об антропоцене весьма сдержанно относятся и к парадигме устойчивого развития. Между тем философия устойчивого развития — одна из главных областей экофилософии и экологической этики. Напомним: заседание ООН, прошедшее в 1972 году в Стокгольме, стало первой международной конференцией по охране окружающей среды, и именно тогда была сформулирована идея, позже легшая в основу концепции так называемого устойчивого, стабильного, непрерывного (англ. sustainable) развития[40]. В 1987 году Всемирная комиссия по окружающей среде и развитию, созданная четырьмя годами раньше, опубликовала доклад «Наше общее будущее» (Our Common Future)[41], который имел революционный характер и в котором были обозначены принципы устойчивого развития. В первую очередь это принцип справедливости по отношению к представителям своего и других поколений. Он заключается в том, что устойчивое развитие не должно лишать нынешние и будущие поколения возможности удовлетворять свои потребности, поэтому предполагает борьбу с проблемами нищеты и неравных экономических условий[42]. Идея устойчивого развития включает в себя задачу сохранения экологической стабильности, задачу дальнейшего экономического развития с учетом его воздействия на окружающую среду и справедливость по отношению к представителям своего и других поколений[43]. Как ясно из сказанного, речь идет о единстве социальной, природной и экономической систем.
    Принципы устойчивого развития и глобальной ответственности стали предметами международной дискуссии на «Саммите Земли» — конференции ООН, состоявшейся в 1992 году в Рио-де-Жанейро. Этика глобальной ответственности формируется благодаря размышлениям на тему все более заметного влияния и мощи человека в эпоху индустриальной цивилизации, символом чего может служить появление оружия массового поражения. Она обращается к проблематике опасности, угрожающей цивилизации[44]. Глобальная ответственность — это ответственность за сохранение человеческого рода на планете сейчас и в будущем. Идея глобальной ответственности связана с вопросом о том, кто является субъектом ответственности (обобщенное глобальное «мы») и какими должны быть масштабы деятельности и границы свободы этого субъекта (ответственности «за»), равно как и о том, какие организации должны регулировать эту ответственность на мировом уровне (ответственность «перед» природой или будущими поколениями[45]).
    Теоретическую основу экофилософии составляют не только принципы устойчивого развития, но также принципы этики ответственности и осознанного самоограничения Ханса Йонаса и макроэтики взаимной ответственности Карла-Отто Апеля и Пета Стридома[46]. Можно сказать, что это оптимистическая философия, потому что она рассматривает возможности дальнейшего, целостного социально-экономико-экологического развития. Такого рода развитие она считает стратегически осуществимым.
    Как мы увидим, для постэкологической философии антропоцена характерна иная риторика. В ней по-другому расставлены акценты. Прежде всего это философия почти наверняка неотвратимой климатической катастрофы и неспособности регулировать состояние планеты. Ее главная тема — необратимые потери и навсегда упущенные шансы XXI столетия. Эту философию в большей степени можно назвать экзистенциальной, и в ней сильнее ощущаются драматические и даже эсхатологические настроения, чем в экологической философии и этике ХХ века.
    Что касается проблемы изменения климата, к сожалению, философских работ, которые затрагивали бы ее непосредственно, не слишком много (как в Польше, так и в других странах). Между тем она, несомненно, представляет собой важную для эпохи антропоцена теоретическую задачу, причем сопряженную с вопросом, к чему мы движемся — к революции или к разрушению[47]. Причина подобного положения вещей заключается, безусловно, в периферийном положении экофилософии, равно как и проблемы дестабилизации климата в самой этой дисциплине[48]. Сейчас экофилософию воспринимают как направление, отстающее от основного потока философских исследований[49]. Кроме того, философия окружающей среды не уделяет должного внимания проблеме климатической катастрофы. Первое заседание Американского философского общества, посвященное проблеме климата, состоялось лишь в 2008 году. Однако следует отметить, что внимание философов привлекли этические вопросы, связанные с дестабилизацией климатических условий[50].
    Насколько мне известно, в обширном корпусе польской литературы по экофилософии и этике окружающей среды пока отсутствуют философские исследования на тему антропоцена. Немного на сегодняшний день и философских работ, предметом которых является проблема изменения климата. Об этико-правовых аспектах климатических изменений пишет Малгожата Каневска[51], которая рассматривает существующую на сегодня литературу по этике климата и климатических изменений.
    Если говорить о мировой литературе, то в области философии климатических изменений исключением можно назвать работы Рут Ирвин, философа из Новой Зеландии. Она исследует проблему климатической катастрофы в политическом контексте, используя при этом отдельные категории философии Мартина Хайдеггера[52]. В рамках традиции аналитической философии заслуживающим внимания исключением является и подход американского философа Стивена М. Гардинера, с точки зрения которого изменение климата наносит сокрушительный удар по морали[53]. Во второй главе я подробнее остановлюсь на его позиции.
    Тема антропоцена вызвала интерес и у философов — прежде всего, как мы увидим, у авторов, связанных с традицией философии науки и техники, среди которых уже упомянутый Бруно Латур, Донна Дж. Харауэй и Изабель Стенгерс. Датский философ Сверре Раффнсёе, занимающийся изучением мысли Мишеля Фуко, в небольшой работе «Философия антропоцена. Поворот к человеку» (Philosophy of the Anthropocene. The Human Turn) пишет об антропоцене как эпохе очередного — несмотря ни на что — гуманистического поворота[54]. По мнению Раффнсёе, идея антропоцена указывает на изменение отношений между людьми и нечеловеческими субъектами (другими видами и Землей). Поскольку в эпоху антропоцена мы пытаемся одновременно дать новые определения человеку, интенциональности и материальному, нам не хватает традиционных понятий, и возникает потребность в новом словаре. Однако, как утверждает Раффнсёе, мы по-прежнему ориентируемся именно на человеческие категории.
    Полагаю, наиболее точную интерпретацию этой проблемы мы находим у Латура. В своем докладе для Американской антропологической ассоциации он подчеркивал, что идея антропоцена — прежде всего прекрасный подарок представителей точных наук ученым-гуманитариям[55]. Как мы увидим дальше на страницах этой книги, другие авторы разделяют это мнение. В рамках концепции антропоцена ключевым становится вопрос о масштабах влияния и ответственности человека (и поэтому Раффнсёе отчасти прав). Ответственное отношение должно строиться на указанных причинно-следственных связях. В этом плане дискуссия о homo sapiens как виде, имеющем геологическое значение, неизбежно упирается в необходимость осознать проблему ответственности человека за облик планеты. Это существенно поднимает престиж гуманитарных наук, экофилософии и экологической этики, равно как и самой дискуссии об антропоцене.

Структура работы

    Книга состоит из введения, девяти глав, заключения, трех приложений, именного указателя и библиографии. Приложения «Спор о названии» и «Словарь антропоцена» выполняют также функцию указателя понятий. Первая глава полностью посвящена проблеме изменения климата. Дискуссия об антропоцене не состоялась бы, если бы не проблема климатической катастрофы, которая год от года встает все более остро и грозит все более страшными последствиями. Поэтому я начинаю с изложения сути данной проблемы и истории ее осознания, останавливаясь и на том, как человечество получает надежную информацию об изменении климата.
    Во второй главе я объясняю, почему, на мой взгляд, несмотря на значительные усилия сотен исследователей, политиков и активистов, в XXI веке климатическая политика зашла в тупик. Даже Парижское соглашение по климату нельзя считать достаточным основанием для надежды. В этой главе речь пойдет об антропоцене как эпохе апатии, а также об институциональных, когнитивных, психологических и эмоциональных предпосылках, заставляющих людей отрицать, что планета находится в опасности. Почему попытки начать разговор об изменении климата почти всегда оборачиваются неудачей? Кроме того, здесь я говорю о чувстве вины, которое испытывают рядовые граждане, и привожу свидетельства беспомощности ученых, подавленных тем, что политики не принимают действенных экономических мер по снижению выбросов углекислого газа.
    В третьей главе я прослеживаю формирование дискуссии об антропоцене. На начальном этапе ее участники пытались в первую очередь ответить на вопрос, действительно ли мы вступили в эпоху антропоцена. Как мы увидим, отвечая на этот вопрос, необходимо учитывать методологическую специфику стратиграфии. Если мы хотим объективно судить об антропоцене, следует обратить внимание и на данные науки о Земле как системе, определяющей так называемые планетарные границы, от соблюдения которых зависит сохранение известных нам форм жизни. Спор о начале антропоцена был связан с дискуссией о подходящем названии для новой геологической эпохи, которую констатировали представители естественных наук. Как я постараюсь показать, обе дискуссии носят нормативный и даже идеологический характер, непосредственно затрагивая вопрос ответственности и вины, обусловленных радикальными изменениями, которые грозят вывести различные системы нашей планеты из равновесия, отличавшего эпоху голоцена.
    В четвертой главе я ввожу ключевые понятия, составляющие уникальный словарь антропоцена. Как и сама дискуссия об эпохе человека, этот словарь носит междисциплинарный характер. В нем фигурируют такие понятия, как «постприрода», «климатический разрыв», «Гея», «адаптационный апартеид», «климатическая справедливость», «климатический долг», «экологические права человека», «непоправимый ущерб», «геоистория», «плантациоцен» и «непрерывный апокалипсис». Также в четвертой главе я рассмотрю принципиально важные для дискуссии об антропоцене вопросы критики антропоцентризма, активности человека и природных факторов.
    В пятой главе обрисован обширный диапазон тем, обсуждаемых в рамках дискуссии об антропоцене. Прежде всего я вступаю в спор с технооптимизмом и картиной так называемого благого и даже прекрасного антропоцена, характерными для экомодернизма, равно как и с присущей ему безапелляционной критикой, которая, в частности, исходит от исследователей, отстаивающих экономическую концепцию построста. Картину дополняют размышления о капиталоцене и метаболизме Земли. Кроме того, в этой главе я остановлюсь на некоторых нюансах чрезвычайно важного для меня разговора об умеренном, смиренном антропоцентризме, с точки зрения которого необходимость взять на себя ответственность следует уже из тех власти и силы, которыми обладает человек.
    В шестой главе речь пойдет о том, что в XXI веке экологическим проблемам не уделяют достаточного внимания. Это следствие преобладающих в публичном дискурсе пагубных метафор, теоретических принципов, понятийных установок и ошибочных мер, из которых складывается история деятельности по охране окружающей среды во второй половине ХХ века. Участники дискуссии об антропоцене подчеркивают недостатки парадигмы устойчивого развития, оппоненты которой называют ее всего лишь видимостью, не предполагающей постановки конкретных этических вопросов в отношении преобладающих экономических моделей. Как я постараюсь показать, чтобы выйти из климатического тупика, необходимо скорректировать международное торговое право, которое позволяет транспортировать опасные, загрязняющие атмосферу вещества на большие расстояния. Нащупывая возможные стратегии, которые облегчили бы преодоление препятствий, встающих на пути защитников окружающей среды, я подчеркиваю значимость политики природы и отмечаю крайне интересные тенденции, ведущие к экологизации гуманитарных наук.
    В следующей главе я обращаюсь к еще одной важной для моей работы теме — риторическим стратегиям, применяемым при распространении ложной информации, которая призвана вызвать скептическое отношение к проблеме глобального потепления. Благодаря исследователям, изучающим связи между наукой, техникой и обществом, мы понимаем, чем объяснялся успех медийных кампаний, направленных на отрицание антропогенных факторов как причины изменения климата, а именно этот успех, несомненно, предопределил апатию эпохи антропоцена. В седьмой главе поднимается также вопрос о том, как не допустить подрыв авторитета науки (в том числе климатологии) под воздействием порочной практики «торговли сомнениями» и в условиях, когда в интересах промышленности людей убеждают в неоднозначности подобных утверждений.
    Восьмая глава посвящена экстренным мерам эпохи антропоцена, прежде всего планам геоинженерии и шокирующему проекту модификации человеческого организма в ответ на риск климатических изменений. Я обозначу технологии и решения в области климатической инженерии, которые сегодня считаются наиболее перспективными и реалистичными. Кроме того, я коснусь поучительной истории прежних планов воздействия на погоду, когда-то тоже заявленных как экстренные меры, принимать которые следует только в исключительно опасных обстоятельствах. Не останутся без внимания и уже проводившиеся эксперименты по удобрению океанских вод железом и распылению серы в стратосфере — эксперименты, противоречащие соглашениям ООН по охране природы.
    В девятой главе я рассматриваю риторику контроля, наименьшего вреда и надежного аварийного плана, к которой прибегают сторонники как климатической, так и генной инженерии. В рамках подробного критического анализа обоих проектов я стараюсь выявить их общие черты и отличия. Указывая, какие риторические ловушки нас могут подстерегать, я остановлюсь на возможных сценариях адекватной реакции на риск климатических изменений. Отдельного упоминания заслуживают и не менее опасные философские позиции, такие как унаследованный от эпохи Просвещения сциентизм и технологический императив[56], оправдывающие геоинженерию.
    В заключении я систематизирую выводы своего исследования. Они касаются в первую очередь уникального дискурсивного и философского потенциала самой идеи антропоцена и захватывающей дискуссии на эту тему, толчком к которой послужило высказанное Крутценом и Стормером предположение. Я последовательно рассматриваю основные причины, в силу которых разговор об антропоцене может стать одной из важнейших дискуссий нашего столетия. Кроме того, речь здесь пойдет об истоках характерной для антропоцена апатии и главных аксиологических дилеммах этой эпохи.

Глава 1. Изменение климата: проблема, которой мы не замечаем

    Мы проводим беспрецедентный геоинженерный эксперимент мирового масштаба, не отдавая себе отчета в том, что мы делаем[57].

Правдоподобная оценка состояния климата

    Изменение климата — проблема, о масштабах которой мы можем судить только по локальным данным: невозможно непосредственно оценить состояние всей планеты. Когда речь идет о таком сложном явлении, мы должны опираться на модели, способные отразить глобальные тенденции. В основе таких моделей лежат данные исследований в разных областях (океанологии, гидрологии, метеорологии, палеоклиматологии), требующие интерпретации, а часто и применения сложных статистических методик. По сути, климатология основана на сотрудничестве представителей разных дисциплин, в ходе которого используются разнообразные исследовательские инфраструктуры, позволяющие произвести измерения. Нас в данном случае интересует, в частности, история измерений температуры, осадков, активности вулканов, а также сведения об атмосфере (ее состояниях, влажности и составе воздуха), погодных явлениях, уровне и состоянии воды в океанах, океанских течениях, поглощении океанами тепла и, наконец, солнечной активности. Измерения могут быть наземными, подводными или спутниковыми.
    Общество узнаёт о состоянии климата[58] благодаря научным институтам и методам — другими источниками мы не располагаем. Ученые, применяющие сложное исследовательское оборудование, показали планетарный масштаб проблемы климатических изменений. Этот аппарат — датчики, измерительные станции, средства стандартизации, ее единицы измерения и показатели — обеспечил сопоставимость данных, а компьютеры позволили упорядочить эти данные с помощью моделей и скорректировать сами модели, сравнив их с полученными блоками данных. Осознание и оценка риска дестабилизации климата требовали создания измерительных (и координационных) центров, способных охватить всю планету и множество взаимозависимых уровней. О том, как усилиями наук, изучающих климат, создается целостная картина проблемных климатических изменений, подробно пишет, например, Пол Н. Эдвардс в книге «Огромная машина. Компьютерные модели, климатические данные и политика глобального потепления (инфраструктуры)» (A Vast Machine. Computer Models, Climate Data, and the Politics of Global Warming (Infrastructures))[59]. Климатология — сложная дисциплина, вот почему у специалистов в этой области нет единого мнения по многим вопросам[60]. Все оценки исследователей неизбежно содержат в себе долю неопределенности и оставляют пространство для разных интерпретаций[61]. Кроме того, ученым все труднее оперировать понятием климата как некой стабильной «природной» системы или совокупности находящихся в равновесии факторов, поскольку такая концепция не учитывает ни впечатляющих последствий вмешательства человека, которое продолжается до сих пор, ни обратной связи[62]. Исследования, посвященные влиянию человека на климатические условия в наше время, наводят на мысль, что нам едва ли когда-либо удастся получить более полные сведения о климате, нежели те, какими человечество располагает сегодня[63]. В этом плане уверенность в постоянном расширении наших познаний о климате может оказаться ошибочной[64].
    Несмотря на эти трудности, равно как и на склонность отрицать глобальное потепление (global warming denial movement), о которой речь пойдет ниже, в настоящее время изменение климата относится к числу явлений, наиболее полно задокументированных в истории науки. Последствия климатических изменений зафиксированы в следующих областях: данные о температуре; наблюдаемые изменения атмосферного давления, влажности воздуха; измерения количества осадков; подсчет периодов сильной жары и засухи; измерения уровня моря; колебания биологического разнообразия; таяние арктических льдов и горных ледников[65].
    Все указывает на то, что изменения климата вызваны деятельностью человека начиная с эпохи промышленной революции: антропогенными выбросами парниковых газов, вырубкой лесов, разведением животных и сжиганием ископаемого топлива в транспорте, энергетической системе и промышленности[66]. Чаще всего упоминаются такие антропогенные парниковые газы, как диоксид углерода (CO2), метан (CH4), закись азота (N2O), перфторуглеводороды, гексафторид серы (SF6) и фторуглеводороды[67].
    Эндрю Дж. Питман, специалист по изучению атмосферы, член Межправительственной группы экспертов по изменению климата (МГЭИК), директор Центра прогрессивных исследований климатической системы Австралийского научного совета при Университете Нового Южного Уэльса в Сиднее, пишет: «По вопросам глобального потепления никогда не было опубликовано ничего, что указывало бы на фундаментальное заблуждение ученых и препятствовало дальнейшему изучению этой проблемы»[68]. В этом отношении среди климатологов нет разногласий. В одной из работ, к которой мы еще обратимся, читаем: «В рецензируемом научном журнале не напечатают статью, где утверждается, что глобального потепления нет. Скорее всего, такого не напишут и хорошо осведомленные профессиональные журналисты, занимающиеся популяризацией науки»[69]. В заявлении Комитета геофизики Польской академии наук по поводу климатических изменений, сделанном в июле 2009 года, сказано:
    «Опубликованные результаты научных исследований, в особенности анализ изотопного состава и баланс использования ископаемого топлива, с учетом того, что нам известно об углеродном цикле, доказывают, что наблюдаемый прирост содержания парниковых газов (CO2, CH4, N2O, галогеноуглеводородов и других) в атмосфере и Мировом океане, обусловленный деятельностью человека, оказывает заметное влияние на состав и особенности земной атмосферы в мировом масштабе»[70].

Документы ООН

    Среди международных документов, описывающих масштаб и причины климатических изменений, наибольшего доверия заслуживают отчеты Межправительственной группы экспертов по изменению климата[71]. Эта организация была основана в 1988 году совместными усилиями Программы ООН по окружающей среде (ЮНЕП) и Всемирной метеорологической организации (ВМО). В настоящее время в состав МГЭИК входит 195 стран. МГЭИК опубликовала пять оценочных докладов: первый в 1990 году (дополнен в 1992 году), второй — в 1995‐м (перед подписанием Киотского протокола в 1997 году), третий — в 2001‐м, четвертый — в 2007‐м и, наконец, пятый — в 2014 году.
    МГЭИК, по сути, не проводит собственных научных исследований — она занимается анализом и оценкой информации об изменении климата, полученной представителями разных дисциплин. МГЭИК опирается на принцип peer review — анонимного рецензирования специалистами из той же области. В подготовке докладов МГЭИК участвуют три рабочие группы: 1) группа, занимающаяся оценкой данных об изменении климата, полученных методами точных наук, — она готовит часть доклада под названием «Физическая научная основа» (The Physical Science Basis); 2) группа, оценивающая последствия климатических изменений для социально-экономических и природных систем в разных регионах, — ее часть доклада носит название «Последствия, адаптация и уязвимость» (Impacts, Adaptation, and Vulnerability); 3) группа, которая оценивает вероятность ограничения выбросов парниковых газов и возможность в краткосрочной и долгосрочной перспективе предотвратить дестабилизацию климата иными способами в определенных отраслях экономики: заготовке топлива, лесоводстве, утилизации отходов, сельском хозяйстве, транспорте и т. д. — результаты этой работы публикуются в части «Смягчение воздействий на изменение климата» (Mitigation of Climate Change).
    В подготовке третьего оценочного доклада МГЭИК, опубликованного в 2001 году, принимало участие 122 ведущих автора, а внесли свой вклад еще 515 авторов; над его рецензированием работало 337 экспертов. Этот доклад подтвердил, что за последние пятьдесят лет деятельность человека, в первую очередь выбросы парниковых газов, сжигание ископаемого топлива, вырубка лесов, промышленное разведение скота и выращивание риса, привели к потеплению климата[72]. Четвертый оценочный доклад МГЭИК, опубликованный в 2007 году, подготовили более 600 авторов, а в рецензировании участвовали около 620 специалистов и представителей правительственных учреждений. В нем сказано, что с вероятностью 90 процентов наблюдаемое потепление климата вызвано деятельностью человека (выбросами парниковых газов)[73]. Кроме того, в докладе отмечено, что в XXI веке климат потеплеет на 1,7–6,4 °C (к 2090–2099 годам по сравнению с 1980–1999 годами). Уровень Мирового океана поднимется, по прогнозам экспертов, на 28–42 см[74].
    Над последним докладом МГЭИК, 2014 года, работало более 800 ученых. В нем утверждается, что с вероятностью 95–100 процентов климатические изменения носят антропогенный характер. По текущим оценкам НАСА (они основаны на данных спутниковых наблюдений, наблюдений более 1000 метеорологических станций по всему миру и станции в Антарктиде до 2018 года включительно), средняя температура на Земле выросла на 0,8 °C по сравнению со средним показателем за 1951–1980 годы[75].
    Также в докладе 2014 года говорится о таких наблюдаемых последствиях климатических изменений, как периоды аномальной жары, пожары, исчезновение деревьев и лесов, вторжение видов, модифицирующих конкретные экосистемы, засухи, циклоны, наводнения, «гидрологическая неопределенность», ухудшение качества доступной питьевой воды либо утрата доступа к воде. Они сопряжены с риском внезапных и необратимых изменений в экосистемах. Как полагают авторы доклада, в экосистемах Арктики и коралловых рифов необратимые изменения такого рода, по всей видимости, уже произошли[76]. МГЭИК указывает и на опасные последствия дальнейшего закисления океана (речь идет о нарушении кислотно-щелочного баланса: углекислый газ, растворяясь в воде, образует кислоту, снижая показатель pH), в том числе образование лишенных кислорода «мертвых зон» в океанических водах[77].
    Из исследований климатологов следует, что изменение климата может не быть постепенным процессом, хотя именно так его принято понимать. В дискуссии об изменении климата мы наблюдаем интересную эволюцию ключевых понятий, выражающих самую суть проблемы. Сначала часто говорили о глобальном потеплении (global warming). Это понятие ввело многих участников дискуссии в заблуждение, поскольку имеется в виду не постепенное повышение температуры на Земле. Пожалуй, правильнее всего было бы назвать упомянутую опасность дестабилизацией климата, так как заключается она в том, что текущие климатические условия могут выйти из равновесия, если будут пройдены так называемые критические пороги. Вот почему в спорах об антропоцене все чаще звучат утверждения о резком (abrupt) или стремительном (rapid) изменении климата, а то и о климатической катастрофе и климатическом коллапсе[78].
    Как показывают исследования в области палеоклиматологии, подобные резкие изменения уже имели место в истории планеты. Более того, они происходили с неслыханной скоростью. Голоцен — исключительная с этой точки зрения геологическая эпоха, долгий период относительной стабильности климата. Аналогичных периодов стабильности не было зафиксировано за последние 420 тысяч лет! В плейстоцене изменения происходили столь часто и хаотично, что сельское хозяйство едва ли смогло бы развиваться в таких условиях. Это видно, если рассматривать данные о температуре в Гренландии в период от ста тысяч лет назад до наших дней или данные о доле CO2 в атмосфере, полученные в результате эмпирических исследований на станции «Восток» и охватывающие период в 450 тысяч лет[79]. Из данных геологических исследований, в свою очередь, можно заключить, что прошлые внезапные климатические изменения, сопряженные с резкими скачками температур, занимали несколько десятилетий, а иногда всего несколько лет[80]. Далеко не факт, что люди смогут адаптироваться к резкому изменению климата, о котором говорят ученые. Добавим еще, что, как подчеркивают некоторые климатологи, наблюдаемые признаки нелинейных изменений в функционировании планетарных систем заставляют предположить, что фаза резкой смены климата, возможно, уже началась.
    Из последнего доклада МГЭИК явствует, что изменение климата уже сейчас негативно влияет на экономическое и социально-политическое состояние сообществ. Климатические изменения ставят под угрозу продовольственную безопасность и урожай, приносимый сельскохозяйственной отраслью. Загрязнение Мирового океана больше не дает возможности удерживать население от рыбной ловли, между тем растет и потребность в зерновых культурах. По прогнозам авторов доклада, убытки рискуют понести прежде всего те общества, которые и так находятся в крайне тяжелом экономическом положении[81]. Распределение опасностей, сопряженных с климатическими изменениями, по своей сути неравномерно. Поэтому в подобных обстоятельствах следует ожидать вынужденных миграций, угрозы экономической разрухи, новых очагов голода, понижения ВВП в ряде государств, возникновения новых типов бедных районов и роста проблем в регионах с высокой степенью урбанизации, лишенных доступа к природным ресурсам. Разрушение публичных инфраструктур, обусловленное погодными аномалиями, влечет за собой и снижение уровня безопасности в некоторых странах, что, в свою очередь, повышает риск конфликтов.
    Антропогенные причины глобального потепления — одна из наиболее полно задокументированных в истории науки закономерностей. В уже упоминавшемся выше заявлении Комитета геофизики Польской академии наук (ПАН) от июля 2009 года отмечено: «Регулярные доклады Межправительственной группы экспертов по изменению климата (МГЭИК), лауреата Нобелевской премии мира 2007 года, можно, несмотря на отдельные недостатки, назвать лучшим и наиболее компетентным исследованием в области климата Земли»[82]. В заявлении Польской академии наук от 13 декабря 2007 года ученые поддержали призывы МГЭИК, назвав «фактами» рост концентрации CO2 и других вредных газов в атмосфере в результате человеческой деятельности[83].
    Правительственные экологические организации настаивают, что доклады МГЭИК, благодаря которым международное сообщество может оценить результаты научных исследований в области климатических изменений, заслуживают безусловного доверия[84]. Однако они подчеркивают, что доклады МГЭИК излишне сдержанны. Британский экономист Николас Стерн пишет: «Оценка ситуации приглушена, что, скорее всего, ведет к умалению последствий прогнозируемых опасностей. Внимание группы экспертов сосредоточено главным образом на том, что произойдет до 2100 года, а о том, что впоследствии ущерб будет гораздо серьезнее, почти не говорится»[85].

Глобальные катастрофы: осознать или игнорировать?

    На проблему возможного потепления атмосферы и океанов вследствие человеческого вмешательства указывали еще в 40‐е годы ХХ века[86]. В 1938 году британский инженер Гай Стюарт Каллендар связал вероятность глобального потепления с ростом концентрации CO2 в атмосфере[87]. Однако он усматривал в этом явлении прежде всего потенциальную пользу для сельского хозяйства и экономики. Опасность дестабилизации климата осознали уже позже, в 1950‐е годы, когда о ней открыто заговорили такие исследователи, как Роджер Ревелл и Джон фон Нейман[88]. Проблема парникового эффекта была обозначена в 1963 году на научной конференции, организованной нью-йоркским Фондом охраны окружающей среды[89]. Первым официальным правительственным документом в Соединенных Штатах, указывающим на риск глобального потепления, стало приложение к докладу «Восстановление качества окружающей среды» (Restoring the Quality of Our Environment), который был составлен группой специалистов во главе с Ревеллом и опубликован в 1965 году Президентской комиссией по вопросам науки[90].
    Первая «почти катастрофа» планетарного масштаба, предшествующая катастрофе дестабилизации климата, была связана с риском истончения озонового слоя. Как подчеркивает американский журналист Иэн Ангус, уже в первой половине ХХ века мы столкнулись с серьезной угрозой[91]. Сегодня известно, что фреоны (промышленное название хлорфторуглеродов, CFC) под воздействием ультрафиолетового излучения в стратосфере выделяют хлор, который вступает в цепочку реакций, разрушающих озон. В 1974 году Фрэнк Шервуд Роуленд и Марио Молина опубликовали в журнале Nature статью на эту тему.
    Фреоны по заказу General Motors с 1928 году производила компания DuPont в качестве рабочего вещества для холодильных установок. С 1970‐х годов их стали использовать также при изготовлении аэрозолей и спреев. Если в 1950‐е годы в атмосферу было выброшено 20 тысяч тонн хлорфторуглеродов, то к 1970 году — уже 750 тысяч тонн. Хотя в США, Канаде и Скандинавских странах в конце 1970‐х годов запретили производство фреонов, в других странах концерн DuPont продолжал их выпуск.
    В результате к 1979–1984 годам озоновый слой над Антарктидой уменьшился на 40 процентов. До 70‐х годов ХХ века мы не располагали данными спутниковых наблюдений, которые позволили бы оценить, истончается ли озоновый слой. Более того, уровень озона оказался таким низким, что компьютеры, анализировавшие данные наблюдений с первых спутников, приняли его за ошибку в измерениях. Лишь в 1987 году был подписан Монреальский протокол по веществам, разрушающим озоновый слой.
    Важно, что наименьшая за всю историю наблюдений толщина озонового слоя над Антарктидой наблюдалась в 2006 году, а над Арктикой — в 2011‐м. Как заметил Пауль Крутцен, если бы DuPont решил производить жидкость для холодильников на основе брома (такой вариант рассматривался), разрушение озона происходило бы в 50–100 раз быстрее. В 1970‐е годы мы уже подошли к черте планетарной катастрофы, не располагая научными инструментами, которые позволили бы понять ситуацию. Если бы не отдельные стечения обстоятельств в истории наук о Земле, на проблему хлора, разрушающего озоновый слой, тоже не обратили бы внимания[92].
    Как подчеркивает Джон Роберт Макнил, американский специалист по истории окружающей среды, эффективной реакции на проблему озоновой дыры способствовал в первую очередь тот факт, что ее решение обошлось гораздо дешевле, чем может обойтись реакция на проблему дестабилизации климата. При «озоновом кризисе» существовали альтернативные технические решения, которые нетрудно было реализовать, а озоновая дыра непосредственно угрожала здоровью людей в развитых странах[93]. DuPont пересмотрел свою позицию лишь в 1988 году, когда у компании уже явно обозначились перспективы новых источников прибыли за счет внедрения альтернативных решений для производства холодильных установок. По сути, не единодушие ученых, а изменение политики этой компании позволило предотвратить кризис[94]. Из этого ясно, что нарушение равновесия в разных системах нашей планеты произошло не в силу совершенно случайных, удобных для человечества обстоятельств.
    Однако вернемся к истории размышлений над изменениями климата. В 1981 году Джеймс Хансен, климатолог и сотрудник НАСА, вместе с группой ученых опубликовал первый текст, где доказывалось, что углекислый газ, источником которого является человеческая деятельность, направленная на развитие цивилизации, влияет на глобальное потепление[95]. 18 октября 1983 года тема климатических изменений впервые попала на обложку The New York Times[96]. В 1986 году немецкий журнал Der Spiegel впервые употребил выражение «климатическая катастрофа». В 1988 году Хансен выступил перед Конгрессом США с заявлением об изменении климата, подтвердив, что «началось глобальное потепление»[97]. В том же году была учреждена МГЭИК, а в 1990 году издан первый доклад этой организации. В 1992 году проблема климатических изменений была признана официально — она оговорена в Рамочной конвенции ООН об изменении климата[98], принятой на «Саммите Земли» в Рио-де-Жанейро. В 2005 году Хансен предупредил, что человечество опасно приблизилось к черте, после пересечения которой возврата не будет. Однако Верховный суд США признал CO2 веществом, вызывающим загрязнение, только в 2007 году[99].
    В 1996 году Европейский союз огласил план действий в отношении климата, поставив задачу затормозить процесс повышения температуры на Земле, чтобы она повысилась не более чем на 2 °C по сравнению со средней температурой в доиндустриальную эпоху. Похожие формулировки с упоминанием показателя 2 °C можно обнаружить и в докладах МГЭИК. Та же цифра фигурирует и в документах климатических саммитов ООН, включая и соглашения, принятые в Канкуне (COP 16, 2010). По оценкам МГЭИК, если средняя температура на Земле повысится более чем на 2 °C, человечество с вероятностью 50 процентов перешагнет критический порог, после которого нарушение климатического равновесия станет необратимым[100]. Если мы допустим повышение температуры на 4 °C, нас ожидает мир, похожий на тот, что изображен в апокалиптическом фильме «Безумный Макс» (Mad Max) 2015 года: исчезновение 85 процентов лесов Амазонии, превращение Южной Европы в пустыню, а половины всей поверхности планеты — в территории, непригодные для жизни[101]. В мире, где температура повысилась на 4 °C, 50 процентов населения Земли окажутся свидетелями периодов аномальной жары.
    По данным британских и американских правительственных организаций, а также Японского метеорологического агентства, средняя температура на Земле непрерывно растет. На серьезные климатические изменения и повышение температуры указывают, кроме того, отдел Национального управления океанических и атмосферных исследований США, наблюдающий за состоянием климата, подразделение НАСА, которое отслеживает показатели средней температуры — Институт космических исследований имени Годдарда на Манхэттене, — и некоммерческая организация Berkeley Earth, занимающаяся анализом температур. Осенью 2016 года температура в Арктике на 11–16 °C превысила нормальные значения. 19 мая 2016 года в городе Фалоди в Индии зафиксирована рекордно высокая температура — 51 °C. Как отмечает НАСА, только за 2013–2016 годы средняя температура на Земле выросла на 0,25 °C. Из-за неуклонного потепления повышение уровня моря на 5–6 метров (например, если ледяной покров Гренландии полностью растает) представляется неотвратимым уже сейчас[102].
    Неудивительно, что Аноте Тонг, бывший президент Республики Кирибати — островного государства, состоящего из тридцати трех островов и трех коралловых рифов в Тихом океане, — начал покупать земли за пределами Кирибати, чтобы населению страны было куда переселиться, когда острова уйдут под воду из‐за повышения уровня моря[103]. Согласно прогнозам, в ближайшие десятилетия в летнее время начнется процесс полного растопления Арктики. Потепление там происходит в несколько раз быстрее, чем на остальной планете[104]. Побудили ли тревожные сигналы, указывающие на планетарный кризис и изменение климата, политиков сплотиться и принять решительные меры на мировом уровне? На этот вопрос я попытаюсь ответить в следующей главе.

Глава 2. Эпоха апатии

    Мы живем в долг[105].

Климатический тупик

    В ответ на риск климатических изменений 11 декабря 1997 года был подписан Киотский протокол — международное соглашение, дополняющее Рамочную конвенцию ООН об изменении климата. В нем утверждалось, что подписавшие его государства обязуются за 1990–2020 годы сократить выбросы парниковых газов на 20 процентов[106]. Киотский протокол вступил в силу 16 февраля 2005 года, а в 2012 году срок его действия истек[107]. Сегодня мы знаем, что намеченных в нем целей достичь не удалось. При этом мы располагаем документами, в которых проанализирована политика консервативно настроенных деятелей США, в 1990–1997 годах стремившихся не допустить вступления протокола в силу[108].
    Выбросы парниковых газов по всему миру за 1990–2009 годы не только не снизились, но даже выросли на 30–40 процентов[109]. На очередных ежегодных конференциях сторон Рамочной конвенции ООН об изменении климата странам не удалось, как раньше, достичь удовлетворительных договоренностей, которые бы обязались выполнять все участники. К наиболее красноречивым примерам таких неудач можно отнести саммиты в Копенгагене в 2009 году (COP 15) и в Варшаве в 2013 году (COP 19).
    Предпринимавшиеся до сих пор попытки провести подлинную климатическую реформу расцениваются как провальные. Как отмечают исследователи, государства с «удручающей медлительностью» перестраивают свою экономику в направлении устойчивого развития[110]. Мы наблюдаем явное пренебрежение проблемами климата. В таких обстоятельствах уместно говорить о «пассивности»[111] или «климатическом тупике»[112]. О «тупике», в который зашла экологическая политика, пишет, в частности, Ингольфур Блюдорн в статье «Не пора ли вспомнить о защите окружающей среды?» (A Much-Needed Renewal of Environmentalism?). Он подчеркивает, что ни в одной стране всерьез не задумались о культуре потребления и экономическом росте, а без этого невозможна реальная, последовательная климатическая реформа[113].
    Важно разграничивать климатический тупик как безвыходную ситуацию, состояние застоя и апатии и фиаско климатической политики. В указанном контексте фиаско означало бы безусловное поражение и полный крах попыток, направленных на декарбонизацию экономики. Понятие тупика представляется в этом плане не столь категоричным. В то же время исследователи, говоря об отсутствии решительных действий в отношении проблемы климата, не боятся категоричных выражений. По словам Бруно Латура, климатическая политика правительств, равно как и позиция мировой общественности, выражается в «полном бездействии»: «Мы смотрим на то, что нас ожидает, с широко закрытыми глазами»[114].
    Уильям Д. Нордхаус, американский экономист и сотрудник Йельского университета, однозначно оценивает климатическую политику, проводившуюся до сих пор, как неэффективную, не выработавшую ни действенных механизмов, ни институциональных решений[115]. Даже такие организации, как ООН и МГЭИК, не в силах что-либо изменить. В одном из интервью Пол Ральф Эрлих, автор широко известной книги «Демографическая бомба» (The Population Bomb, 1968), биолог и экологический активист, назвал прежнюю климатическую политику «совершенно провальной» — едва ли он поколебался бы сказать, что она потерпела фиаско.
    Как следует из изложенных выше оценок, политика устойчивого развития, Киотский протокол и даже попытки внедрить транснациональную систему торговли квотами на выброс парниковых газов не принесли удовлетворительных результатов. Пока нет оснований утверждать, что так называемая зеленая экономика повлекла за собой реальные изменения в культуре[116].
    Данные Международного энергетического агентства также свидетельствуют о бездействии и о том, что в плане декарбонизации мировой экономики политики по-прежнему придерживаются принципа business as usual («по накатанной»). В период с 2012 по 2035 год по всему миру планируется вложить 22,87 триллиона долларов в добычу очередной партии ископаемого топлива. При этом на развитие возобновляемых источников энергии, водной и ядерной энергетики вместе взятых планируется потратить лишь 7,32 триллиона долларов[117].
    Все это еще более удручает, если обратиться к исследованиям, проведенным группой экспертов под руководством Марка Джейкобсона и Марка Делуччи из Стэнфордского университета. Они показали, что как с технической, так и с экономической точки зрения мир мог бы уже около 2030 года полностью перейти на возобновляемые источники энергии. Исследователи представили расчеты, из которых явствует, что полную стоимость такой операции в размере около ста триллионов долларов можно было бы покрыть прибылью от продажи энергии по рыночным ценам[118]. Для сравнения: стоимость известных нам мировых запасов нефти оценивается в 50 триллионов долларов. Кроме того, инвестиции в окружающую среду открывают впечатляющие перспективы для создания новых рабочих мест. Не говоря уже о том, что сегодня, в XXI веке, человечество располагает несравненно более эффективными технологиями получения возобновляемой энергии, чем в ХХ веке, так что цены на нее уже не будут завышенными.
    То, что современная экономика по-прежнему находится в климатическом тупике, указывает, по-видимому, на ее нерациональность. Как отметили Николас Стерн, британский экономист и бывший вице-президент Всемирного банка, и группа его коллег, сознательное ограничение выбросов парниковых газов и декарбонизация экономики по совершенно очевидным причинам отвечают нашим общим экономическим интересам. Тем не менее традиционная экономика не учитывает риска обвала мировой экономической системы, с которым мы столкнемся, если изменение климата перешагнет критический порог. Инвестиционный горизонт в экономических моделях составляет, как правило, максимум 30–50 лет[119], а при таком планировании ни одна модель не покажет, что уже сегодня разумно учитывать потенциальный ущерб для окружающей среды в долгосрочной перспективе. К тому же экономическим моделям свойственно недооценивать будущее — сегодняшние затраты и доходы получают приоритет перед затратами и доходами будущего: «Если каждый год недооценивать будущие затраты и прибыль на 6 процентов, то любые негативные последствия, которые проявятся через пятьдесят лет, считая с сегодняшнего дня, оцениваются как в восемьдесят раз менее важные по сравнению с теперешними убытками. За сто лет эта разница составит 339»[120].
    Из упомянутых вычислений Стерна и группы экспертов вытекает, что в 2009 году стабилизация выбросов парниковых газов по всему миру на удовлетворительном уровне 500 ppm CO2e[121] (при таком условии велика вероятность, что рост средней температуры на Земле не превысит 2 °C) обошлась бы всего в 1–2 процента мирового ВВП[122]. Шансы роста средней температуры более чем на 5 °C снизились бы с 50 процентов до примерно трех. Стерн противопоставляет цену двух процентов мирового ВВП цене бездействия и откладывания реакции на риск климатического коллапса. В следующие десятилетия бездействие[123] может стоить мировой экономике от 5 до 20 процентов мирового ВВ[124]П.
    На мой взгляд, аргументацию Стерна можно назвать климатической версией знаменитого пари Паскаля, переведенного на язык экономики. Бездействие может обернуться катастрофой, поэтому представляется разумным уже сейчас принять решительные меры, направленные на снижение выбросов. Джон Л. Брук, американский специалист по истории окружающей среды, убежден: «Позиция Стерна абсолютно прагматична. Он обращается к тем, кто отрицает изменение климата, показывая, что затраты на решение этой проблемы не слишком велики»[125]. Тот факт, что к аргументам Стерна не прислушались, свидетельствует об иррациональности XXI столетия.
    Канадская журналистка Наоми Кляйн прямо называет изменение климата экзистенциальным кризисом, а фиаско климатической политики связывает с доминирующей в обществе позицией своего рода презрения к коллективной деятельности и даже с распространенной циничной убежденностью, что, в общем-то, мы и не заслуживаем спасения[126]… Как утверждает американский писатель Рой Скрэнтон, мы живем во времена, когда общество должно осознать, что человечество на грани гибели. В эпоху, когда «надо научиться умирать»[127]. Мне кажется, это важная черта современной климатической риторики. Джейсон У. Мур, американский социолог и сторонник идеи капиталоцена, в свою очередь, пишет: «Стоит ли в самом деле так страшиться „упадка“ цивилизации, которая обрекает на недоедание едва ли не половину своего населения?»[128] Заслуживает ли человечество спасения? Одно, как предчувствует Кляйн, неизбежно: «Изменение климата — испытание для нашей нравственности, с каким мы еще не сталкивались»[129]. Трудно с этим не согласиться.
    Провал климатической политики лежит в основе нынешнего экологического нигилизма. С полной уверенностью можно утверждать, что апатия, с какой в эпоху антропоцена относятся к проблеме климатических изменений, объясняется в том числе и психологическими причинами: игнорированием информации, касающейся глобальных и в значительной мере абстрактных угроз, равно как и склонностью недооценивать будущее, которая свойственна нашей психике[130]. Специалисты по экопсихологии анализируют индивидуальные психологические факторы, стоящие за бездействием рядовых граждан по отношению к проблеме дестабилизации климата. Речь идет как о когнитивных, так и об эмоциональных барьерах.
    Роберт Гиффорд, канадский экопсихолог, метафорически называет такие барьеры «гарпиями бездействия», выделяя целых двадцать девять механизмов такого типа[131]. Несомненно, эти механизмы поддерживают друг друга на разных уровнях. Их можно классифицировать и с точки зрения культуры. Среди них есть структурные барьеры, например низкий уровень дохода или место жительства, которое снижает вероятность того, что отдельно взятые люди будут принимать благоприятные для климата решения (например, пересядут с автомобиля на общественный транспорт или велосипед, откажутся от отопления и т. д.).
    К важным когнитивным барьерам следует отнести: ограниченную осведомленность о проблеме и о том, как ей противостоять (здесь ответственность во многом лежит на политиках и СМИ), высокую степень неуверенности относительно последствий этого явления и мировоззренческие преграды (в первую очередь приверженность идее свободного рынка), которые влияют на нежелание принимать меры для защиты окружающей среды. Предрасположенность к эгоистичным рассуждениям (а не к альтруизму) тоже способствует бездействию в экологической сфере[132]. Ко всему перечисленному Гиффорд добавляет еще естественную до некоторого предела тенденцию к оптимизму, убежденность, что решение проблемы зависит от сверхъестественных сил, и святую веру в технический прогресс, который нас спасет. Рядовые граждане не стремятся к внедрению стратегий, которые бы сократили объемы выбросов, и потому, что у них перед глазами нет конструктивных примеров подобной деятельности. На фоне социального неравенства они оглядываются на других и задаются вопросом, зачем им самим что-то делать, если состоятельные и живущие в более благоприятных условиях люди ничего не делают.
    Реальным действиям препятствует и сила укоренившихся привычек, изменение которых потребовало бы от людей определенных расходов, и они прекрасно это понимают. Люди боятся лишний раз рисковать, тратя время и деньги на проекты, которые могут не принести им ни пользы, ни общественного признания. Даже страх смерти, который иногда сопутствует осознанию пагубных последствий климатических изменений, укрепляет склонность к дениализму и бездействию.
    Причиной бездействия граждан может быть даже то, что они держатся за существующее положение вещей в обществе, чему способствует психологически обусловленный страх перед чрезмерно радикальной идеей перевести экономику на путь снижения выбросов[133]. Парадоксальным образом то обстоятельство, что информация об экологической угрозе поступает непрерывно и из множества источников, вызывает некоторую усталость от проблемы (так называемый экологический ступор).
    Климатический тупик свидетельствует, что нам нужны еще более глубокие эпистемологические открытия, еще более радикальная эволюция понятий, еще более смелая риторика, больше решимости в мышлении[134]. «За нами числится немало побед, но теперь мы проигрываем планету. Стоило бы задуматься, почему так получается», — пишет Джеймс Густав Спет, американский юрист, специалист по экологическому праву[135]. Главная цель его книги «Мост на краю света. Капитализм, окружающая среда и переход от кризиса к устойчивому развитию» (The Bridge at the Edge of the World. Capitalism, the Environment, and Crossing from Crisis to Sustainability) — поиск ответа на вопрос о причинах краха инициатив, направленных на охрану окружающей среды. Автор перечисляет семь основных типов реакции на экологический кризис. К ним относятся:
    • капитуляция: «Все потеряно»;
    • вера в благое Провидение: «На все воля Божия»;
    • отрицание/несогласие: «А в чем проблема?»;
    • ступор: «Слишком тяжело об этом думать»;
    • попытка приободрить себя в трудной ситуации: «Все будет хорошо. Как-нибудь»;
    • смена темы: «Меня это не касается»;
    • поиск решений: «Мы можем и должны найти выход»[136].
    Как нетрудно догадаться, сам Спет выступает за эффективную пропаганду поиска решений. Однако по многим причинам мы по-прежнему имеем дело с капитуляцией, отрицанием, ступором и стремлением сменить тему.

Основание для надежды? Парижское соглашение по климату

    Еще до конференции сторон Рамочной конвенции ООН об изменении климата (РКИК) в 2015 году в Париже (COP 21) 187 стран добровольно приняли на себя обязанности по сокращению выбросов парниковых газов, оговоренные в документе «Предполагаемые доли участия на национальном уровне» (Intended Nationally Determined Contributions). Реализация этих планов (в 2020–2030 годах) должна привести к тому, что до конца столетия средняя температура повысится не более чем на 2,7–3,5 °C (по сравнению с климатом доиндустриальной эпохи). 20 декабря 2015 года 195 государств — членов ООН одобрили Парижское соглашение по климату как часть РКИК. В тексте этого документа изменение климата названо «требующей немедленных действий» и «серьезной» угрозой (Paris Climate Agreement 2015).
    На мой взгляд, несмотря на Парижское соглашение по климату, которого так долго ждали активисты экологического движения, мы все еще находимся в климатическом тупике. Соглашение вселяет некоторую надежду, но его критикуют как нереалистичное. Учитывая, что в июле 2017 года из него вышли Соединенные Штаты, трудно оценить его роль в будущем. Однако в контексте нашей темы оно имеет слишком большое значение, чтобы не остановиться на нем подробнее.
    Прежде всего, Парижское соглашение строится на принципе равенства, предполагая общую, но дифференцированную ответственность[137]. Оно принимает во внимание неодинаковые возможности стран-участниц. Как гласит данный документ, развитые страны должны играть ведущую роль в процессе, цель которого — добиться снижения выбросов парниковых газов (статья 4, пункт 4). В Парижском соглашении по климату подчеркивается, что при адаптации к последствиям климатических изменений необходимо учитывать познания уроженцев каждой страны и опираться на принцип участия. Ее следует планировать на общенациональном уровне и с учетом гендерных различий.
    Согласно статье 2, цель стран, подписавших соглашение, — не допустить повышения средней температуры на Земле более чем на 2 °C, а желательно — более чем на 1,5 °C (по сравнению со средними температурами доиндустриальной эпохи). В соглашении обозначены принципы глобальной прозрачности в отношении климатической политики. Участники договора обязуются регулярно, каждые пять лет, отчитываться о своем прогрессе в снижении уровня выбросов парниковых газов, эффективности мер, обеспечивающих поглощение этих газов, и внедрении предусмотренных документом решений. По условиям соглашения, государства должны регулярно подводить итоги, сообщая о выполнении взятых на себя обязательств. В первый раз такие отчеты должны были быть представлены в 2018 году, а начиная с 2023 года — каждые пять лет (статья 14). Кроме того, государства, подписавшие соглашение, должны каждые пять лет пересматривать свои обязательства по вопросам климатической политики.
    В документе несколько раз подчеркивается недопустимость так называемого «двойного учета» (double counting) снижения выбросов парниковых газов[138]. В статье 5 говорится о необходимости противостоять обезлесению, сохранять леса и принимать другие меры, способствующие абсорбции парниковых газов (речь идет о поглотителях парниковых газов — sinks of greenhouse gases). В статье 9 указано, что развитые страны обязуются помогать развивающимся странам в процессе адаптации и снижения риска, сопряженного с климатическими изменениями, обеспечивая их «финансовыми средствами для борьбы с изменением климата». Указанные средства развитые страны должны предоставлять на добровольной основе. В соглашении прописана финансовая модель конвенции и предполагается предоставление отчетов каждые два года. В статье 10 оговорен механизм по технологиям, соответствующий конвенции и подразумевающий сотрудничество в области инноваций, необходимых для адаптации и снижения риска климатических изменений. Задача этого механизма — облегчить развивающимся странам доступ к новейшим технологиям. Как подчеркивается в документе, им требуется обеспечить финансовую поддержку в этом отношении. Парижское соглашение по климату не гарантирует выплаты компенсаций и не дает оснований привлечь к ответственности за их отсутствие. На пункте, не допускающем такой возможности, особенно настаивали Соединенные Штаты.
    Первоначальный энтузиазм, вызванный данным документом, по прошествии месяцев постепенно остывал. Некоторые указывают на то, что, если мы стремимся не допустить роста температуры на Земле более чем на 2 °C, мы должны сжечь только 35 процентов известных нам на сегодняшний день запасов угля и нефти[139]. К тому же, чтобы выполнить условия Парижского соглашения, примерно к 2030 году следовало бы ликвидировать угольные и газовые теплоэлектростанции, не оборудованные технологией улавливания и хранения CO2 (CCS — от carbon capture and storage), а также отказаться от использования автомобилей, пароходов и самолетов, работающих за счет ископаемого топлива. Многие отмечают, что это попросту неосуществимо. Документ «Предполагаемые доли участия на национальном уровне» пока расценивают как декларацию.
    Цель Парижского соглашения по климату представляется нереалистичной и с учетом роли уже выброшенных в атмосферу парниковых газов. Более того, его называют «смертным приговором» для многих людей в Африке, Азии и Латинской Америке[140]. Хотя достижение обозначенных целей желательно с точки зрения будущего климата, документ подразумевает, что многие люди в развивающихся странах в любом случае обречены на непредсказуемые погодные аномалии и последствия, связанные с повышением уровня моря. Может быть, этот факт цинично воспринимается как «убытки, включенные в стоимость»? Намечая реалистичные стратегии, которых мировое сообщество должно придерживаться в вопросах климата, мы обрекаем отдельные группы на то, что они станут жертвами «природных» катаклизмов. Кроме того, исследования показывают, что, даже если страны, подписавшие в 2015 году перед принятием Парижского соглашения «Предполагаемые доли участия на национальном уровне», выполнят добровольно взятые на себя обязательства, все равно существует 90-процентная вероятность, что средняя температура на Земле вырастет к 2100 году более чем на 2 °C.
    Если же обязательства по ограничению выбросов выполнены не будут, то, как предполагается, средняя температура вырастет более чем на 4 °C к 2080‐му[141] или все к тому же 2100 году[142]. В Потсдамском институте изучения воздействия на климат и климатических изменений (организации, учрежденной Всемирным банком) обращают внимание и на то, что, если человечество будет придерживаться привычных сценариев, уже приблизительно в 2080 году температура на Земле повысится на 4 °C[143]. При этом, когда говорят о повышении средней температуры на 4 °C, имеют в виду средние, а не максимальные оценки ее роста. Международное энергетическое агентство, в свою очередь, в 2011 году опубликовало прогноз, согласно которому к концу столетия температура повысится на 6 °C[144]. Как явствует из последнего отчета Межправительственной группы по изменению климата от 2014 года, на 4 °C температура может повыситься уже к 2070 году[145].
    Как я уже говорила, это будет означать наступление нового климатического режима, для которого характерно учащение экстремальных погодных явлений. Зоны аномальной жары, пожаров, засухи будут расширяться. Повторюсь: дело не в том, что климат станет теплее, а в том, что климатические модели начнут искажаться в сторону аномалий, связанных с высокими температурами. Экстремальные погодные явления и то, что раньше считалось ненормальным, во многих частях мира превратится в новую погодную норму.
    Что касается финансовой схемы Парижского соглашения, то и здесь поводов для оптимизма мало. У нас перед глазами уже есть пример Зеленого климатического фонда, основанного в 2010 году, чтобы обеспечить странам третьего мира сто миллиардов долларов на адаптацию к климатическим изменениям. К 2016 году было собрано меньше миллиарда[146].
    Процедура сбора подписей под означенным документом должна была завершиться 21 апреля 2017 года, но ее продлили. В июле 2017 года к тому же выяснилось, что Соединенные Штаты не подпишут документ, принятия которого так долго добивались экологические активисты. Однако, если говорить о сокращении выбросов парниковых газов, США принадлежит ключевая роль в этом процессе. На долю страны приходится 21 процент от общего объема сокращения выбросов, необходимого для достижения поставленной цели[147]. Но пока, по-видимому, ничто не способно вывести нас из апатии.

Идеальный моральный шторм

    Концепция Стивена М. Гардинера, которую я уже упоминала во введении, особенно значима для моей работы не только потому, что это одна из немногих теорий, в центре которых стоит проблема климатических изменений, но и потому, что она опосредованно отвечает на вопрос о вероятных причинах апатии, связанной с климатическим тупиком. По мнению американского философа, проблема дестабилизации климата указывает на предрасположенность человека к безнравственности[148].
    В своих рассуждениях Гардинер использует метафору, вынесенную в заглавие книги Себастьяна Джангера «Идеальный шторм» (The Perfect Storm)[149]. Об «идеальном шторме» принято говорить, когда по меньшей мере три разных фактора — как правило, неподвластных человеку — накладываются друг на друга и оказывают огромное давление на отдельную личность. Шторм, который разразился в Атлантическом океане в 1991 году и который описывает Джангер, «идеален» с точки зрения того, насколько мощным и страшным он оказался.
    Понятие идеального морального шторма в модели Гардинера относится к климатической политике: дело не только в том, что она ставит нас перед крайне сложными нравственными дилеммами, но и в том, что, даже если мы их решим, принятие адекватных предупредительных или корректирующих мер может оказаться невозможным. Риск климатического коллапса делает нас чрезвычайно предрасположенными к моральной порче; друг на друга накладывается множество обстоятельств, препятствующих сохранению человечества в этическом смысле. Кажется, мы обречены на поражение. По мысли Гардинера, вполне вероятно, что из состояния апатии мы не выйдем.
    Как полагает Гардинер, проблема философского порядка заключается в том, что мы очень плохо подготовлены к анализу ситуации в долгосрочной перспективе. Известные нам институты, на которых построено общество, в своей деятельности учитывают лишь обозримое будущее. Современные государственные структуры устроены так, что на первое место ставят интересы ныне живущих поколений. Чтобы внедрить принципы межпоколенческой климатической справедливости, нам пришлось бы отказаться от логики функционирования государственных структур. Мы не готовы противостоять угрозам, причины и следствия которых разделяет такое большое временное расстояние. Автоматическая, интуитивная реакция здесь не работает, а к долгосрочному планированию мы совершенно не способны.
    По Гардинеру, у идеального морального шторма, связанного с проблемами климата, по меньшей мере три измерения: глобальное, межпоколенческое и теоретическое. Глобальный аспект, в свою очередь, включает: 1) проблему отсутствия связи между причинами и следствиями; 2) невозможность определить конкретный источник проблемы, а значит, найти того, кто возьмет на себя ответственность; 3) неадекватность существующих институтов.
    Проблема отсутствия связи между причинами и следствиями объясняется тем, что последствия выбросов в атмосферу загрязняющих веществ, скорее всего, дадут о себе знать еще очень нескоро — сегодняшние действия и их результаты разнесены во времени и пространстве. Проблема усугубляется и темпами, какими происходит выброс углекислого газа в атмосферу. Если бы этот процесс протекал медленнее, часть последствий могла бы компенсироваться другими факторами, хотя бы выветриванием горных пород[150].
    Мы и наши предки уже успели выбросить в атмосферу большой объем парниковых газов. Не все в равной степени к этому причастны. По мысли Гардинера, отсюда вытекает проблема определения конкретных источников.
    К тому же высокий уровень содержания CO2 в атмосфере — трудноразрешимая проблема с точки зрения физики. Даже если мы немедленно перестроим привычные для нашей цивилизации практики и сократим выбросы парниковых газов, этого может оказаться недостаточно. Отсюда убежденность, что уже поздно и пути назад нет. Надо учитывать, что значительная часть CO2 останется в атмосфере навсегда[151]. Мы знаем, что в верхних слоях атмосферы содержится больше углекислого газа. Сегодня мы ощущаем последствия деятельности людей в период неолитической революции, когда зародилось сельское хозяйство и началось выжигание лесов. Тем временем интенсивность выбросов парниковых газов не только не уменьшается, а растет угрожающими темпами. О стабилизации выбросов даже речи не идет[152].
    Как подчеркивает Гардинер, неадекватность существующих институтов для решения проблемы климата упирается в отсутствие некоего всемирного учреждения или посредника, которые могли бы определять климатическую политику на транснациональном уровне. Вот почему нам нужны эффективные санкции и система взаимного принуждения, чтобы исключить возможность незаконных действий. Фиаско климатической политики — одно из наиболее ярких проявлений «дилеммы заключенного» и «трагедии ресурсов общего пользования», о которой писал Гаррет Хардин[153]. Трагедия заключается в том, что неограниченный доступ к ограниченным общим благам, таким как незагрязненная окружающая среда, ведет к злоупотреблению ими. Пока группа людей пользуется общими благами, не превышая определенной для каждого нормы, ситуация остается в равновесии. Однако единичная попытка незаконно воспользоваться общими ресурсами дает толчок к массовым попыткам такого рода, а они, в свою очередь, ведут к уничтожению общих благ.
    Причина неадекватности существующих институтов еще и в том, что мы не обладаем достоверными, не подлежащими сомнению научными знаниями о характере и масштабах последствий климатических изменений. Мы не располагаем сведениями об убытках и выгоде, которые потепление принесет конкретным странам. Возможно, некоторые страны рассчитывают извлечь прибыль из климатического хаоса. Как мы знаем, погодные аномалии угрожают прежде всего бедным и слаборазвитым странам. Парадоксальным образом, Соединенные Штаты — государство, экономика которого требует наибольшего объема выбросов, — первоначально, скорее всего, не слишком пострадают от глобального потепления.
    Предубежденность, основанная на естественном желании сохранить существующее положение дел, также препятствует принятию эффективных мер в области климатической политики. Гардинер обращает особое внимание на то, что размышления о далекоидущих последствиях и радикальных переменах нередко сопряжены со стрессом[154]. Но, чтобы принимать действенные меры для предотвращения климатической катастрофы, необходимо спросить себя, кто мы, и всерьез задуматься, каким мы хотим видеть человечество в будущем. Именно поэтому перед нами одна из важнейших философских проблем современности.
    Более того, как считает американский философ, проблему дестабилизации климата стараются не замечать и замалчивают потому, что она требует посмотреть на роль развитых стран в мировой цивилизации с весьма нелестной точки зрения. Климатический кризис — логичное следствие принципов, на которых построены инфраструктуры нашей цивилизации. Стратегия, направленная на снижение выбросов, находится в противоречии с ныне существующими глобальными структурами власти[155]. Дискуссия о будущем климата потенциально угрожает существующему порядку и по той причине, что привлекает наше внимание к трудным вопросам современности, таким как экономическое неравенство и проблема нищеты.
    Налицо фиаско климатической политики; XXI век увяз в апатии, потому что пока мы не наблюдаем непосредственно последствий своего бездействия. По мнению Гардинера, это повод постоянно напоминать, чего стоит наше бездействие. В будущем наши попытки что-либо изменить обойдутся нам дороже и потребуют больше усилий. В этом плане апатия климатической политики нарушает фундаментальный моральный принцип non nocere — «не навреди»[156]. Гардинер приходит к выводу, что моральный нигилизм, связанный с климатическим кризисом, держится на том, что, подчеркивая, насколько это нетипичная, многогранная, ни с чем не сопоставимая, сложная и необыкновенная проблема, мы ищем оправданий своему нежеланию действовать. В конце концов, это просто удобно. Нравственная испорченность современности проявляется в неизменном самодовольстве, потакании собственным прихотям, самообмане, стремлении видеть только то, что хочется, и вопиющем лицемерии. Мы всеми средствами оттягиваем решение назревших проблем.

Причины дениализма

    Время, когда идет дискуссия об антропоцене и дестабилизации климата, — эпоха притворной неосведомленности, желания спрятать голову в песок, уступив успокоительным мифам и иллюзиям, наряду с дениализмом. Мы сталкиваемся с множеством глобальных угроз одновременно, а затраты на внедрение нужных решений так высоки, и их бремя так тяжело, что отрицание — едва ли не естественная реакция[157]. Мы задумываемся, насколько реальна опасность серьезной дестабилизации климата. Не сеют ли МГЭИК и такие исследователи, как Хансен, излишнюю панику?[158] Действительно ли мы имеем дело с необратимым процессом и дестабилизацией на всех уровнях или же с плавными, постепенными изменениями, к которым мы научимся и успеем адаптироваться? Многие из нас все еще на это надеются. И мы хотим, чтобы эту надежду поддерживали. Ив Коше, в прошлом министр окружающей среды Франции и член Европейского парламента, в своей работе «Зеленая эсхатология» (Green Eschatology) перечисляет следующие стадии отрицания в международной экологической политике: 1) 1970‐е годы: пределов роста не существует; 2) 1980‐е годы: пределы все-таки существуют, но нам до них еще далеко; 3) 1990‐е годы: вообще-то, мы и правда скоро достигнем пределов роста, но рынок и технологии быстро решат наши проблемы; 4) начало XXI века: хотя пределы роста уже близки, необходимо поддерживать экономическое развитие, так как оно обогатит следующие поколения и подготовит их к катастрофе[159].
    Почему в начале XXI века механизмы отрицания столь сильны и популярны? Что подпитывает склонность недооценивать будущее? Попробуем в общих чертах рассмотреть эту проблему, обратившись к категориям социологии эмоций.
    Как утверждает в книге «Слон в комнате: молчание и отрицание в повседневной жизни» (The Elephant in the Room: Silence and Denial in Everyday Life) Эвиатар Зерубавель, социолог и сотрудник Ратгерского университета, общество и даже человечество в целом неизменно прибегает к стратегиям замалчивания и отрицания[160]. Игнорирование так называемых «неудобных» вопросов во многих повседневных социальных ситуациях — разновидность дениализма. Следует добавить, что обычное стремление дистанцироваться от происходящего или переключить внимание тоже можно отнести к стратегиям дениализма. По словам Зерубавеля, чаще всего, отрицая нечто, мы одновременно указываем на его противоречие тем или иным фактам. Таким образом мы поднимаемся до высот метадениализма.
    Вслед за британским социологом Стэнли Коэном, автором книги «Стадии отрицания. Как мы узнаем о жестокости и страданиях» (States of Denial. Knowing about Atrocities and Suffering), мы можем выделить по меньшей мере три типа дениализма — позиции, предполагающей отрицание проблемы: 1) буквальный дениализм — отрицание сведений о некоем факте; 2) объясняющий/интерпретативный дениализм — принятие факта, которому при этом дается альтернативная интерпретация, как, например, происходит, когда жертв вооруженных гражданских конфликтов нейтрально причисляют к «общим потерям»; наконец, 3) импликативный дениализм, то есть сознательное бездействие в отношении игнорируемой проблемы. Третий тип дениализма — очень популярная позиция. Часто люди осознают наличие проблемы, но сознательно не ищут выхода из тупика или апатии[161].
    Австралийский эколог Гайдн У. Вашингтон в книге «Зависимость человека от природы. Как преодолеть экологический кризис» (Human Dependence on Nature. How to Help Solve the Environmental Crisis) размышляет о возможных причинах и предпосылках дениализма по отношению к проблеме изменения климата. Часть их носит психологический и когнитивный характер: люди разными способами пытаются защититься от тревоги, которую вызывают потенциальные угрозы и сознание риска. Мысль об опасности сопряжена со стрессом. Еще одна причина дениализма в том, что людям свойственно настороженно относиться к серьезным переменам, а совершенно очевидно, что эффективная политика, направленная на снижение объема выбросов, таких перемен потребует. Одна из причин игнорирования климатического риска кроется в том, что в центре публичного дискурса явно находятся в первую очередь экономические и социальные проблемы. Именно им мы уделяем больше всего внимания, и вокруг них особенно бушуют страсти. Как полагает Вашингтон, тенденция выдвигать на первый план социально-экономические задачи может быть следствием отчуждения обществ в развитых странах от природной среды (большинство людей живут уже в пространстве, подвергшемся значительной урбанизации).
    Вероятно, люди еще и не вполне отдают себе отчет, чем грозит дестабилизация климата. Они стараются обезопасить свои дома от пожара, но не обращают внимания на риск, связанный с климатическими изменениями, а ведь он на самом деле гораздо серьезнее. К тому же неспециалисты зачастую не знают, как функционируют экосистемы, недооценивают важности и не понимают значения такой категории современного дискурса наук о Земле, как «критические пороги».
    Механизмы работы СМИ тоже способствуют климатическому дениализму. СМИ многое рассматривают предвзято и руководствуются принципом быстрого отсеивания непроверенной информации, умалчивая о связях «экспертов» с заинтересованными лицами. В США тактика отрицания глобального потепления в массмедиа оказалась чрезвычайно удобной для правительственных ведомств[162]. В седьмой главе, посвященной риторике дезинформации, я особо остановлюсь на роли медиа и предвзятости в СМИ.
    В контексте рассматриваемой темы необычайно интересно качественное этнографическое исследование Кари Мари Норгаард «Жизнь в отрицании. Изменение климата, эмоции и повседневность» (Living in Denial. Climate Change, Emotions and Everyday Life)[163]. Американский социолог, профессор Орегонского университета пытается в нем понять, почему многие люди стремятся вытеснить проблему дестабилизации климата из публичной сферы. Это одна из немногих книг, где поднимается вопрос о том, как люди воспринимают проблему климатических изменений (на эмоциональном, когнитивном, социальном и культурном уровнях). Норгаард анализирует западные общества, в особенности норвежское и американское. Явление всеобщей апатии по отношению к проблеме климатических изменений исследовательница называет «параличом общества»[164] и неумением заниматься поиском решений. По ее словам, изучение психосоциальных механизмов привело ее к мысли, что «целое поколение, подобно лунатикам, движется в сторону катастрофы»[165].
    В своей работе Норгаард следует тезисам уже упоминавшегося Зерубавеля, который рассуждает о механизмах отрицания с точки зрения не индивидуальной психологии, а социологии познания. Как считает Зерубавель, к отрицанию и игнорированию этой проблемы часто приводят социальные контакты. В своих исследованиях Норгаард выходит за рамки чисто психологического анализа дениализма, сосредоточенного на отдельной личности, и ставит вопрос о наборе культурных инструментов, с помощью которых люди могут как выстраивать стратегии деятельности, так и продолжать бездействовать. У Норвегии, по мнению Норгаард, есть особый перечень инструментов, помогающих поддерживать порядок и онтологическую безопасность, равно как и уверенность в собственной невиновности, — за счет дистанцирования от проблемы ответственности[166]. Норгаард рассматривает апатию и дениализм в контексте социологии эмоций — как средство, позволяющее гражданам адаптироваться к трудной ситуации, сохранить душевное равновесие и минимизировать негативные эмоции. За апатией, полагает американская исследовательница, стоит не только осознание дестабилизации климата, но и чувство подавленности[167].
    Концепция Норгаард строится на полевых исследованиях, проведенных ею в 2001 году (в январе этого года вышел третий отчет МГЭИК) в одном из городов Норвегии. Автор книги «Жизнь в отрицании» опирается также на интервью со студентами и жителями сельских территорий в Соединенных Штатах, результаты национальных опросов и данные, собранные другими специалистами по США.
    Полевые исследования американский социолог проводила в Бюгдабю (Норгаард использовала вымышленное название, чтобы сохранить анонимность). Это небольшой город, где в силу культурных традиций большую роль играют лыжный спорт и близлежащие горы, а жизнь населения в значительной мере зависит от связанного с этим спортом туризма (поэтому здесь располагается много спортивных организаций). Потепление климата, отсутствие льда на поверхности озера и бесснежные зимы очень болезненны для Бюгдабю как в экономическом плане, так и в социальном (изменение климата здесь неизбежно влечет за собой отказ от важных форм досуга и вынужденный пересмотр практик, определяющих повседневность). Жители городка, который исследовала Норгаард, составляли сплоченную общность, где сильны местные традиции. Они стремились к порядку, равноправию и сотрудничеству. Однако об изменениях климата в Бюгдабю не говорили, эту тему никогда не обсуждали на местных собраниях — проблема оставалась невидимой. Норгаард подчеркивает, что Норвегия — демократическое, социально ориентированное государство с очень низкими показателями социального неравенства, почти полным отсутствием безработицы, страна, граждане которой активно участвуют в общественной жизни, включая и деятельность по защите окружающей среды. Кроме того, норвежцы — одна из самых образованных наций в мире.
    Книга «Жизнь в отрицании» убеждает, что гипотеза, согласно которой климатический тупик объясняется невежеством населения или неосведомленностью об опасностях, которые грозят планете, неверна. Дело не в нехватке информации. Автор неоднократно подчеркивает, что люди, с которыми она разговаривала, прекрасно отдают себе отчет, насколько серьезна проблема дестабилизации климата. Они располагают всеми необходимыми сведениями, но на их поведение это не влияет. Они живут так, словно проблемы нет.
    В результате возникает некая «двойная реальность»: с одной стороны, отчетливое осознание климатических изменений, угрожающих следующим поколениям и повседневной жизни местного сообщества, с другой — огромное множество мелких будничных дел, которыми люди заняты. Как отмечает Норгаард, информация о климатической катастрофе слишком тревожна, чтобы ее можно было воспринимать как часть повседневности[168]. Между этими двумя плоскостями реальности не может быть точки соприкосновения. Жители Норвегии сознают важность проблемы, но эта тема не фигурирует в разговорах, планах или политической сфере[169].
    И все же из книги Норгаард видно, что речь не идет о бездействии, обусловленном цинизмом, эгоизмом или алчностью. Люди действительно испытывают беспокойство, но лишены возможности облечь тревогу в адекватные социальные формы. Им негде вести конструктивный разговор о глобальном потеплении.
    Хотя такое известное психологическое явление, как усталость от информации об опасности и глобальной катастрофе, действительно имеет место, даже этот механизм не объясняет, почему в публичной сфере проблему климатических изменений столь упорно игнорируют. При этом нельзя сказать, что анализа подачи информации о глобальном потеплении в масс-медиа было бы достаточно, чтобы установить причины климатического дениализма. Так в чем же причина бездействия? Какими механизмами обусловлены отсутствие каких-либо мер и нежелание искать решений проблемы?
    Исследования Норгаард показывают нам прежде всего, что отрицание тоже требует усилий. Отсутствие реакции объясняется определенными социальными практиками, укорененными в нашей культуре. Активная деятельность ведет к ослаблению внимания. Иными словами, чтобы впасть в апатию, надо сначала приложить много усилий. Перед нами требующее определенного навыка умение переключаться с ежедневно поступающей информации о симптомах возможной катастрофы на улаживание различных мелочей, которыми мы занимаемся в полной уверенности, что наши дети и внуки уж как-нибудь проживут.
    Один из ответов на поставленные выше вопросы заключается в том, что причина апатии — осознание гражданами необъятности и неразрешимости проблемы, в отношении которой они ощущают себя беспомощными. Беспомощность вызвана тем, что речь идет о «сверхковарной» (superwicked) проблеме[170], пути решения которой неясны, которая требует в корне пересмотреть нынешнюю экономическую политику и вдобавок не терпит отлагательства. Людям нужно ощущать, что их деятельность приносит плоды, а отсутствие этого ощущения и чувство потери контроля над ситуацией порождают сильные негативные эмоции[171]. Из-за этой подавленности люди не любят говорить о дестабилизации климата, избегают этой темы и неохотно думают о ней[172]. Участники исследования просто хорошо знали, что ничего не могут сделать в отношении климатических изменений, поэтому и не хотели заниматься этой проблемой. Как известно из социологии эмоций, игнорирование — важная стратегия управления эмоциями. Тактика игнорирования предполагает контроль над информацией, с которой мы сталкиваемся. Норгаард приходит к необычайному, поразительному выводу: если бы проблема изменения климата была не столь тревожной и серьезной, общество активнее стремилось бы ее решить[173].
    Как подчеркивает исследовательница, в глазах людей внимания заслуживают лишь те проблемы, которые можно решить какими-либо действиями. Что касается изменения климата, здесь непонятно, к кому обращаться, с кем разговаривать, как выразить обеспокоенность в форме некой демократической инициативы. Большинство граждан продолжают следовать моделям активного потребления и дениализма еще и потому, что нет примеров конструктивной реакции на данную проблему — реакции, на которую можно было бы ориентироваться и которая бы за счет социальных контактов ускорила изменения. Иначе говоря, истоки дениализма — в отсутствии серьезной, четко сформулированной климатической политики, которую население могло бы поддержать. В сознании людей абстрактные идеи не накладываются на политические реалии. Апатии способствует и то обстоятельство, что, хотя абстрактная проблема дестабилизации климата непосредственно связана с повседневными практиками, ее вытесняют на уровень международных соглашений[174].
    Норвежцы и американцы, с которыми Норгаард общалась в ходе исследования, даже знать не хотели о проблеме глобального потепления, что было связано не только с ощущением бессилия, но и с чувством вины. Проблема, которую выявила Норгаард, необычайно интересна, потому что виноватым ощущает себя привилегированное население[175]. Например, по ее словам, среди рядовых граждан развитых стран бытует убеждение, что из‐за чрезмерного потребления, которое влечет за собой большой объем выбросов, мы «все и так попадем в экологический ад»[176]. Чувство вины в сочетании с невозможностью повлиять на ситуацию ведет к резкому когнитивному диссонансу. Поэтому в описанной выше социальной обстановке люди начинают массово дистанцироваться от проблемы.
    Красноречивый пример тому — население Норвегии, чьи экономика и благосостояние напрямую зависят от переработки нефти. В Соединенных Штатах, в свою очередь, чувство вины связано с осознанием уникальных преимуществ американского общества в сфере потребления, равно как и его особой, ведущей роли в мировой политике. Однако по сравнению с норвежцами американцы менее склонны участвовать в общественной деятельности. К тому же уровень образования в Америке существенно ниже. Более того, в американском обществе доверие к мнению специалистов бывает серьезно подорвано (например, оспаривается учение об эволюции), что редко случается в других развитых странах. Наконец, американцы крепко держатся за уверенность в исключительной ценности «американского стиля жизни»[177].
    Хотя в мире в целом в отношении проблемы климатических изменений доминирует уже упоминавшийся импликативный дениализм, в США на удивление уверенно чувствует себя и дениализм буквальный — даже несмотря на то, что именно в этой стране живут и работают наиболее заметные климатологи. Информация о возможной дестабилизации климата в Штатах остается лишь «фоновым шумом». По словам Норгаард, в 2000–2010 годах, даже после урагана «Катрина» в 2005 году, интерес к проблеме дестабилизации климата в стране нисколько не вырос[178].
    В таком дениализме по отношению к климатическим изменениям виноваты и стратегии коммуникации, посредством которых люди поддерживают пассивное поведение друг друга и которые тоже описаны в книге Норгаард[179]. За пределами приватной сферы действуют свои нормы общения и поведения — наивность, например, порицается. Вот почему утопические рассуждения звучат неуместно. В климатических алармистах видят истериков, транслирующих негативные эмоции, тогда как на Западе в публичных дискуссиях эмоциональное поведение не принято, поскольку свидетельствует о слабости участника. Беспомощность — крайне неприятное чувство; никто не хочет ощущать себя интеллектуально парализованным. Эти правила на не вполне сознательном уровне благоприятствуют отрицанию и укрепляют дениализм[180].
    Отрицание и чувство вины, равно как и бессилия, в развитых странах сопутствуют и другим серьезным глобальным проблемам: голоду, нарушению прав человека и экономическому неравенству. Это неизбежное состояние привилегированных сообществ и групп[181]. Дениализм соотносится с привилегированным положением тех, кому царящее в мире неравенство особенно выгодно. Поэтому можно говорить о своего рода «климатической привилегированности».
    Цивилизация комфорта и высоких потребительских требований должна выработать инструментарий, позволяющий ответить на вопрос: как получается, что, хотя мир строится на эксплуатации и страдании, мы живем в таких безопасных и благополучных обществах? Наиболее типичной реакцией тех, кто находится в привилегированном положении, в таких обстоятельствах является: «Какое отношение лично я имею ко всему этому?». Без отрицания рядовые граждане утратили бы психологический комфорт.
    Более того, благосостояние развитых стран напрямую связано со все более трудным положением и бедностью населения в других частях мира. Так что, по мнению Норгаард, климатическая катастрофа не проблема будущего, а свидетельство прискорбного состояния современной мировой политики, основанной на неравном распределении ресурсов. Как известно, глобализация торговли усилила экономическое неравенство, тем самым способствуя и экологической деградации. Выигрывают от этого те же, кому выгодна глобализация: наиболее мобильные и застрахованные от опасности группы. В таких условиях нам, жителям развитых стран, и впрямь надо изрядно потрудиться, чтобы сохранить уверенность, что мы здесь ни при чем[182]. Но нам это удается! Подход Норгаард к обсуждаемой теме наводит на мысль, что от наших коллективных эмоций зависят и границы нашего воображения. Именно из‐за сопряженных с ней эмоций апатия парализует социально-политическое воображение общества.

Бессилие науки

    Я уже много раз касалась проблемы бессилия, непосредственно связанной с климатическим тупиком. Наоми Орескес и Эрик М. Конуэй — специалисты по истории науки и авторы одной из первых работ о «плодах» скептического отношения к глобальному потеплению[183]. В седьмой главе мы познакомимся с их исследованиями кампаний, направленных на распространение ложной информации об изменении климата и спонсированных в США представителями энергетической отрасли. Однако в 2014 году Орескес и Конуэй издали еще и небольшое научно-фантастическое произведение, в котором изобразили упадок западной цивилизации, вызванной дестабилизацией климата[184]. Это стилизованное повествование — пример риторики бессилия в отношении описанного выше климатического тупика. Авторы в жанре научной фантастики объясняют, какие возможные перспективы будущего перед нами сегодня открываются.
    В интервью, опубликованном в качестве приложения к повести, Орескес говорит, что решила обратиться к научной фантастике, потому что, как историк науки, не могла найти удовлетворительного ответа на мучающие ее вопросы о причинах тотального провала проектов по охране окружающей среды, который мы наблюдаем сегодня[185]. Художественное осмысление будущего позволило авторам рассуждать на интересующую их тему отвлеченно.
    Важно подчеркнуть, что написанное в повести Орескес и Конуэя в мельчайших деталях соответствует данным о современном состоянии климата и климатической политики. Видения будущих катастроф, нарисованные авторами, правдоподобны, так как основаны на новейших эмпирических исследованиях. Поэтому имеет смысл остановиться на этой работе подробнее[186].
    «Упадок западной цивилизации. Картина будущего» (The Collapse of Western Civilization: A View from the Future) — рассказ историка будущего, который пытается уяснить причины царившей в XXI веке апатии, из‐за чего стратегии в области климатической политики, направленные на снижение загрязнения, не увенчались успехом[187]. Рассказчик задается вопросом: как дошло до краха, если люди понимали, что происходит? Ведь они располагали средствами, необходимыми, чтобы защитить себя. Почему же им не удалось применить свои знания на практике? Мы пытаемся найти ответы на те же вопросы.
    Рассказчик перечисляет тягостные события XXI столетия, начавшегося с публичных нападок на сторонников тезиса, что существует проблема глобального потепления, вызванного человеческой деятельностью. Их окрестили опасными «алармистами». В 2025 году триста ученых в Соединенных Штатах даже подверглись судебному преследованию за то, что сеют панику в массах, угрожая общественному порядку. В конце концов эту преступную деятельность обуздали, введя своего рода климатологическую цензуру — «Закон об отрицании повышения уровня моря» (The Sea Level Rise Denial Bill)[188]. Этот закон запрещал опрометчивые высказывания на тему мнимого риска, сопряженного с дестабилизацией климата.
    Кроме того, начало XXI века ознаменовалось резким ростом добычи газа, которую узаконили, назвав природный газ «ступенькой к возобновляемым источникам энергии». Применяются все более радикальные технологии добычи ископаемого топлива, например извлечение его из битуминозных песков.
    В 2012 году, после того как Россия заключила соглашение с американской энергетической компанией ExxonMobil, начался поиск нефтегазовых месторождений на территории тающих арктических льдов. Если как раз 2012 год СМИ нарекли «годом без зимы», то 2023 год вошел в историю как «год непрерывного лета». Следующие десятилетия XXI века — период, когда отдельные государства начали постепенно выходить из заключенных ранее климатических соглашений, направленных на снижение выбросов.
    К 2042 году средняя температура на Земле повысилась на 3,9 °C, а количество CO2 в атмосфере увеличилось вдвое (по сравнению с 2001 годом). Засухи и периоды аномальной жары во многих странах мира привели к введению карточной системы, а в области биополитики — к тактике ограничения рождаемости. В 2041 году погодные условия оказались столь неблагоприятными, что в Северном полушарии не удалось собрать никакого урожая, что привело к повсеместной панике и страшному голоду. Эти события сопровождались эпидемиями и массовыми беспорядками. Во многих государствах Африки и других континентов произошли перевороты. В Соединенных Штатах ввели военное положение.
    Швейцария и Индия, лишившись воды, источником которой были почти полностью растаявшие ледники, в начале 50‐х годов XXI века созвали международный климатический саммит. В результате в 2052 году стартовал Международный проект по распылению аэрозоля с целью геоинженерии, названный «проектом Крутцена». Благодаря насыщению стратосферы серным аэрозолем за первые три года действия проекта средняя температура на Земле значительно снизилась. К сожалению, на четвертый год после внедрения тактики геоинженерии в Индии полностью прекратился муссон. Индия призвала мир прекратить распыление серы в стратосфере. В 2063 году приостановка «проекта Крутцена» привела к последствиям, которые, впрочем, предвидели его создатели: резкому повышению средней температуры на 5 °C. Человечество наблюдало разрушение известных ему политических и экономических структур.
    Полностью Арктика растаяла в 2060 году. Тогда дал о себе знать так называемый «эффект Сагана», то есть высвобождение метана из вечной мерзлоты в Сибири. В результате температура на Земле выросла еще на 6 °C. Затем начал ломаться ледяной щит Антарктиды. Таяние льда на этом континенте обернулось резким повышением уровня воды в Мировом океане — на восемь метров. Началась эпоха массовой миграции, охватившая 2073–2093 годы. Целым 20 процентам населения Земли пришлось сменить место жительства, покинув затопленные прибрежные города и села. 70 процентов населяющих планету видов живых существ вымерло.
    Как же получилось, что цивилизация пришла в упадок, коль скоро люди не только прекрасно знали, что происходит, но и располагали техническими возможностями остановить деятельность, из‐за которой род человеческий оказался на грани катастрофы? Одной из причин, как полагает рассказчик, могла стать «свойственная человеку оптимистическая уверенность, что он ко всему приспособится»[189]. Чрезмерный оптимизм такого рода побуждает возлагать надежду на спасительные технологические решения будущего. Его воплощением был проект геоинженерии.
    Живущий в будущем рассказчик обращает внимание и на роль другого подхода, характерного для мышления людей в начале XXI века. Речь идет о позитивизме, точнее, бэконизме (по имени Фрэнсиса Бэкона, одного из родоначальников эмпирического метода в науке). Именно он мог стать причиной коллективного отрицания глобального потепления. Позитивизм требует придерживаться принципа методологической осторожности и научного профессионализма. Закономерности, на которые в начале XXI века указывали климатологи, не выглядели как однозначные причинно-следственные связи. Ни один специалист, понимавший, что происходит, не хотел выходить за рамки своей профессиональной компетенции. Такая установка могла в значительной мере ухудшить положение дел. Мир продолжал пребывать в тупике. Проблему усугубляла и фрагментарность науки. Ученые опасались формулировать целостные, апокалиптические концепции, потому что их с большой долей вероятности назвали бы непрофессиональными.
    Однако, скорее всего, причиной Великого упадка и массовой миграции послужила логика функционирования западной цивилизации, которую определял рыночный фундаментализм. Он способствовал появлению мощного «комплекса сжигания угля»[190]. Этот комплекс включал в себя щедро финансируемые из государственного бюджета энергетические компании, автомобильные предприятия, связанные с ними финансовые рынки и политиков — наряду с мейнстримными СМИ и аналитическими центрами, которые поддерживали эту систему. Поскольку решающая роль в политике и экономике принадлежала комплексу сжигания угля, западная цивилизация пришла в упадок, хотя люди знали, что происходит с климатом, и обладали техническими возможностями сократить выбросы парниковых газов.
    Повесть «Упадок западной цивилизации» свидетельствует о том, что ученые, которые сознают масштаб проблемы, связанной с крахом климатической политики, крайне обеспокоены. Многие специалисты в области наук о Земле, в частности Крутцен и Хансен, а также Майк Халм и Уилл Стеффен, о которых речь пойдет в следующих главах, понимая всю серьезность климатической угрозы, предприняли решительные шаги, чтобы их экспертное мнение приобрело политический вес и подтолкнуло общество к изменениям. Мы наблюдаем массовое и целенаправленное перепрофилирование ученых в активистов, которых следовало бы назвать своего рода экологическими гуманистами[191]. Многие из них ломают голову, размышляя, какие метафоры и образы им использовать, чтобы как можно скорее добиться мер, направленных на стабилизацию климата[192]. В этой книге я рассматриваю много подобных попыток и умозрительных предложений. На мой взгляд, эти изощренные риторические усилия и сложные теоретические рассуждения на тему возможностей словаря сами по себе показывают, насколько бессильными ощущают себя представители интеллигенции против климатического тупика. Перед нами свидетельство климатической апатии, в которой до сих пор пребывает XXI век.

Глава 3. Начало дискуссии об антропоцене

    Мы должны думать вместе с «Геей»[193].

Два спора у истоков дискуссии

    По всей видимости, человеком, впервые использовавшим термины «антропоцен» и «антропоген», был русский геолог Алексей Петрович Павлов. Он жил в 1854–1929 годах и писал об антропоцене как о геологической эпохе, которая началась около 160 тысяч лет назад и в которую человек постепенно превращается в геологический фактор, меняющий облик планеты. Кроме того, известно, что Юджин Ф. Стормер еще в 1980‐е годы употребил это понятие в одной из своих статей[194]. Эндрю Ревкин, американский журналист, пропагандирующий результаты исследований в области экологии, с 1992 года в очень схожем контексте писал об антроцене[195].
    Исследователи, анализирующие эволюцию дискурса об антропоцене, отмечают, что упомянутая во введении концепция Крутцена и Стормера, которую они в 2000 году сформулировали в Global Change Newsletter, привлекла внимание геологов лишь около 2007 года. Тогда проводились исследования, касающиеся вероятных критериев конца эпохи голоцена, которые были тесно связаны с понятиями критических порогов и планетарных границ.
    Начало дискуссии об антропоцене ознаменовалось двумя спорами — о названии этой предполагаемой геологической эпохи и о времени ее начала. На сегодняшний день представители разных дисциплин предложили немалое количество альтернативных названий новой геологической эпохи, в которую мы живем. В следующих разделах книги я остановлюсь на них подробнее, размышляя, насколько большинство этих терминов оправданны. Здесь же я только перечисляю их в алфавитном порядке. Предлагались следующие варианты: англоцен (Жан-Батист Фрессо), капиталоцен (Андреас Мальм, Джейсон У. Мур, Донна Дж. Харауэй), ктулуцен (Донна Дж. Харауэй), мантропоцен (Кейт Рэйуорт из международной гуманитарной организации Oxfam International), мизантропоцен (активист, журналист и писатель Радж Пател), обсцен — эпоха мусора, олигантропоцен (Эрик Свингедув), плантациоцен (снова Харауэй), пластикоцен, техноцен (Альф Хорнборг) — и еще два названия, относящиеся к новой эре, а не эпохе: антропозой — эра человека (Чарльз Х. Лэнгмюр, Уоллес С. Брокер) и, наконец, эремозой — эра пустынь (Эдвард О. Уилсон)[196]. Я уверена, что этот список остается открытым.
    Главным предметом второго из упомянутых споров стали критерии, позволяющие говорить о начале новой геологической эпохи, определяемой влиянием человека[197]. Есть ли у нас основание считать человека ключевым фактором, главным двигателем масштабного преобразования условий жизни на планете? Располагаем ли мы точными критериями? Когда именно человеческое вмешательство стало играть решающую роль? Можно ли утверждать, что начало антропоцена совпадает с началом индустриальной эпохи, сопряженной со сжиганием ископаемого топлива? Или его следует отнести к эпохе массового вымирания крупных млекопитающих? Или же антропоцен начался с зарождением сельского хозяйства и рисоводства, а вместе с ними — и экономики, построенной на выбросах больших количеств метана и диоксида углерода? Наконец, действительно ли антропоцен начинается одновременно с процессами «великого ускорения» цивилизации, вызванными индустриализацией и интенсивным развитием международной торговли после Второй мировой войны?[198]
    Можно с уверенностью утверждать, что главным критерием послужит фиксация такого влияния, которое вело бы к дестабилизации экосистем в мировом масштабе. Отдельные случаи экоцидов[199], совершенных конкретными цивилизациями или социальными группами, еще не дают основания говорить об антропоцене. Роль лакмусовых бумажек, указывающих на наступление новой эпохи, могут выполнять — и часто выполняют — изменение климата, закисление Мирового океана и утрата биоразнообразия.
    Кроме того, есть и еще один спорный вопрос: следует ли считать антропоцен эпохой, пришедшей на смену голоцену, или же правильнее поместить ее сразу после плейстоцена, вообще убрав из учебников геологии эпоху голоцена? Что интересно, появление научных доказательств, подтверждающих, что вид homo sapiens де-факто возник еще в эпоху плейстоцена, заставляет усомниться, что имеет смысл и дальше выделять голоцен как особую геологическую эпоху. Голоцен рассматривали в качестве самостоятельной эпохи, в частности, именно на том основании, что его связывали с присутствием и воздействием вида homo sapiens[200].
    Наконец, что такое антропоцен — геологическая эпоха, период или эра? Понятия эры, периода, эпохи — принятые в геологии термины для обозначения хронологических единиц. Мы живем в четвертичный период (часть кайнозойской эры, которая была временем развития млекопитающих и началась 66–65 миллионов лет назад). Четвертичный период делится на эпохи плейстоцена (начавшегося приблизительно 2,58 миллиона лет назад и продолжавшегося до эпохи голоцена) и голоцена (который начался 11,7 тысячи лет назад, когда окончательно растаял ледниковый щит на территории Скандинавии). Из этого следует, что антропоцен оказался бы новой геологической эпохой, а не эрой[201]. Но, как я уже упоминала, некоторые исследователи настаивают на введении новой эры — антропозоя или эремозоя, то есть эры опустынивания. В качестве доводов они ссылаются на ошеломляющий масштаб изменений и массовое вымирание видов.
    С точки зрения геологии влияние человека на условия жизни на планете должно отразиться прежде всего на геологических пластах, изучаемых стратиграфией: горных породах, почве, ледяном покрове, осадочных образованиях на дне морей и озер, срезах древесных стволов[202]. Геология может опираться только на эмпирические данные, полученные посредством применяемых в этой дисциплине методов. К тому же специалисты по стратиграфии не слишком охотно меняют устоявшуюся классификацию[203].
    Участники дискуссии пытаются найти однозначный геологический критерий, который окончательно разрешил бы спор. Нужно несомненное геофизическое доказательство глобальных изменений, которое бы нашло отражение в стратиграфических данных. К вызванным деятельностью человека изменениям планетарного масштаба, выраженные проявления которых можно наблюдать на уровне стратиграфии, относятся в первую очередь эрозия почв, рост количества метана и диоксида углерода в атмосфере, вымирание или миграция видов, переход сельского хозяйства к монокультурам и закисление Мирового океана, ведущее к уничтожению коралловых рифов и планктона.
    С формальной точки зрения признание антропоцена как новой геологической эпохи — достаточно сложная процедура. Такая процедура потребовалась, чтобы утвердить в 1885 году на Международном геологическом конгрессе в Болонье термин «голоцен». Для такого решения надо, чтобы Рабочая группа по антропоцену (РГА) дала положительную рекомендацию Подкомиссии по стратиграфии четвертичного периода, затем — чтобы решение было принято квалифицированным большинством голосов в Международной комиссии по стратиграфии и, наконец, утверждено Международным союзом геологических наук[204]. Председателем Рабочей группы по антропоцену при Географическом обществе в Лондоне в настоящее время является геолог польского происхождения Ян Заласевич из Лестерского университета. В августе 2016 года в Кейптауне РГА выступила на Международном геологическом конгрессе с предложением признать новую геологическую эпоху[205]. Однако никаких окончательных решений пока не принято[206].
    В состав РГА входит около сорока человек, в первую очередь исследователи в области точных наук, геологии и стратиграфии[207]. По словам уже упоминавшегося Джона Р. Макнила, одного из членов РГА, ее участники общаются в основном через интернет. До встреч, на которых обычно присутствует лишь часть группы, доходит редко. Макнил занимается историей окружающей среды, поэтому в данной организации он представляет особую точку зрения, и его, например, в меньшей степени интересует поиск однозначного эмпирического критерия, свидетельствующего о начале эпохи антропоцена. Кроме того, как подчеркивает Макнил, подобное несомненное эмпирическое доказательство удалось обнаружить лишь в случаях примерно трех четвертых всех геологических эпох[208].

Ранний плейстоцен, Колумбов обмен, промышленная революция или 1950 год?

    В статье «Определение антропоцена» (Defining the Anthropocene) Саймон Л. Льюис и Марк Э. Мэслин, британские специалисты по социальной географии, тщательно анализируют предложения и критерии, намечающиеся в дискуссиях об определении антропоцена[209]. Остановимся на этом разборе подробнее.
    Сторонники первой гипотезы — гипотезы раннего антропоцена — относят его начало к эпохе раннего плейстоцена, когда распространилось использование огня. Однако добыча и освоение огня носили, по мнению обоих исследователей, локальный характер, будучи сильно разнесены во времени и пространстве. Поэтому их нельзя рассматривать как универсальный критерий начала новой геологической эпохи.
    Согласно другой версии, антропоцен начался в период, охватывающий время от пятидесяти до десяти тысяч лет назад. Именно тогда происходило вымирание мегафауны, в ходе которого Евразия утратила 36 процентов видов крупных млекопитающих, Северная Америка — 72 процента, Южная Америка — 83 процента, Австралия — 88 процентов, а Африка — 18 процентов. Данные о распределении 177 видов крупных (весом более 10 килограммов) млекопитающих на разных континентах свидетельствуют об их вымирании, связанном с расселением на этих территориях человека (именно поэтому вымирание в меньшей степени затронуло Африку, откуда родом homo sapiens)[210]. Но вымирание происходило на разных материках и не в одно и то же время. Поэтому и его нельзя считать процессом, протекавшим синхронно во всем мире, а значит, и удовлетворительным критерием.
    Еще один предлагаемый критерий — возникновение и распространение сельского хозяйства, которое произошло в период, охватывающий время от одиннадцати до четырех тысяч лет назад (в зависимости от континента). Геологические исследования этого периода показывают, что тогда выросло количество окаменелой пыльцы растений. Но, как полагают Льюис и Мэслин, окаменелости растений, одомашненных человеком, представляют собой доказательства локального масштаба и не отвечают условию синхронности.
    В период от восьми до шести тысяч лет назад сельскохозяйственные практики, такие как сжигание древесины, выжигание полей и саванн, возделывание пастбищ и выпас скота, наряду с более интенсивным выращиванием злаков могли повлиять на увеличение количества CO2 в атмосфере, возможно, даже отсрочив начало нового ледникового периода. В таком случае у нас было бы основание говорить об изменениях планетарного масштаба. Вот почему некоторые палеоклиматологи отстаивают гипотезу о раннем начале антропоцена. Наиболее известный из них — Уильям Руддиман из Виргинского университета. Руддиман подчеркивает, что в период от восьми до пяти тысяч лет назад, когда происходило выжигание лесов, а также одомашнивание и распространение различных культур (особенно риса), объем выбросов в атмосферу углекислого газа и метана существенно увеличился[211].
    Тем не менее теория раннего антропоцена считается весьма противоречивой[212]. Среди членов Рабочей группы по антропоцену ее разделял, да и то лишь в течение некоторого времени, Эрл Эллис, специалист по ландшафтной экологии[213]. Высказывалось мнение, что предполагаемое увеличение количества CO2 в период среднего голоцена не подтверждается в достаточной мере эмпирическими данными, а также что оно не могло быть вызвано деятельностью человека[214]. Кроме того, упомянутые изменения никак нельзя назвать важными с точки зрения функционирования различных систем нашей планеты[215].
    Еще одна возможная точка отсчета, фигурирующая в дискуссиях о начале антропоцена, — трансконтинентальный процесс, известный как «Колумбов обмен». Речь идет о покорении Нового Света в эпоху Великих географических открытий, следствием которых стала сначала циркуляция фауны и флоры между всеми континентами, за исключением Антарктиды, а затем и их гомогенизация. Колумбов обмен описан в литературе по истории окружающей среды, в частности в работах Альфреда Кросби[216]. Это яркий пример антропогенных изменений в масштабах планеты. Транспортный и торговый обмен, начавшийся в мире после открытия Колумба, привел к появлению агрессивных видов флоры и фауны во многих частях земного шара. Из истории окружающей среды мы знаем о ряде экологических катастроф, обусловленных изменениями отношений внутри некоторых экосистем.
    Предположение о Колумбовом обмене как начале антропоцена представляется интересной гипотезой. Именно с этого времени, как пишет Макнил, человек начинает целенаправленно воздействовать на биосферу[217]. Ученый в красках описывает примеры инвазии — вторжения на новые территории разных видов насекомых, млекопитающих, грибов и рыб, которые впоследствии послужили причиной серьезной дестабилизации «осажденных» ими экосистем. Один из самых известных примеров — инвазия нильского окуня, попавшего в озеро Виктория в 1950‐х годах, или европейского кролика, завезенного в Австралию на рубеже XIX — ХХ веков[218]. Среди биологических инвазий, особенно болезненных для экономики, следует назвать появление в Великих озерах в США морской миноги, которая истребила популяцию форели, или завоз в ту же страну мидии — двустворчатого моллюска. Этот вид привел в негодность электростанции, фабрики и системы очищения воды в городах, образуя густонаселенные колонии и забиваясь в различные механизмы. Одной из главных причин миграции морских видов стал морской транспортный обмен, в особенности практика нагружения нефтяных танкеров, плавающих на большие расстояния, водяным балластом[219]. Проблема усиливающейся биологической инвазии, характерной для эпохи антропоцена, побудила современных биологов ввести понятие Неопангеи — символического мирового суперконтинента. Его образованию способствовала глобализация биосферы, вызванная деятельностью человека[220].
    Геологические свидетельства эпохи Великих географических открытий доступны нам в форме пыльцы в донных отложениях морей и озер, а также окаменелостей животных. При этом распространение видов растений и животных по всему миру после открытия Колумбом Америки — беспрецедентный процесс[221]. Одновременно колоссальные потери понесло население Америки. По оценкам ученых, число коренных жителей обеих Америк сократилось — главным образом из‐за многочисленных эпидемий, голода и войн — с пятидесяти четырех до шести миллионов человек. В результате прекратилось сжигание древесины и использование огня, многие экосистемы, в том числе леса, спонтанно восстановились, что способствовало поглощению значительного количества CO2. Льюис и Мэслин полагают, что заметное снижение количества углекислого газа в атмосфере около 1610 года можно расценивать как однозначное указание на начало антропоцена. Немаловажно и то, что без открытия обеих Америк с их ресурсами в Европе вряд ли произошла бы промышленная революция.
    Однако Макнил возражает против гипотезы о 1610 годе как символической дате начала антропоцена. По мнению ученого, количество диоксида углерода в атмосфере снизилось несущественно. Чтобы утверждать обратное, следовало бы сравнить этот процесс с изменениями количества CO2 в атмосфере в других частях света, на других континентах. Но мы не располагаем необходимыми эмпирическими данными. О населении Америки до 1492 года нам известно мало. Не исключено, что новые виды домашнего скота, завезенные европейцами, — коровы, лошади, овцы, козы — в значительной мере способствовали уничтожению растительности.
    Клайв Хэмилтон, австралийский экономист и эколог, тоже не согласен с выводами Льюиса и Мэслина. По его словам, они ошибочно понимают проблему начала антропоцена и саму суть этой эпохи, поскольку подходят к исследованиям с точки зрения социальной географии, а не науки о Земле как системе. В 1610 году мы не наблюдали систематических нарушений в функционировании атмосферы, литосферы, гидросферы и биосферы, поэтому нет оснований считать указанную дату началом новой геологической эпохи[222].
    Наибольшую известность получила гипотеза, еще в начале дискуссии выдвинутая Крутценом и Стормером, которые приурочили начало антропоцена к периоду промышленной революции, то есть 1760–1880 годам. Хотя мы наблюдаем гораздо более ранние геологические признаки загрязнений в результате внедрения техник, необходимых для производства таких металлов, как медь и ртуть, именно промышленная революция стала несомненной причиной резкого скачка уровня CO2 в атмосфере. На это указывают донные отложения озер и морей. Однако промышленная революция складывалась из множества медленных изменений, которые носили диахронический характер и последствия которых стали очевидны лишь в XIX веке. А значит, у нас нет однозначного геологического маркера, свидетельствующего о том, что антропоцен начался именно в этот период.
    Таким маркером можно было бы считать радиоактивные осадки[223]. Тогда началом антропоцена оказался бы период, начавшийся после Второй мировой войны и получивший название «великого ускорения». В этот период эксплуатация природных ресурсов достигла огромного, невиданного доселе темпа и размаха. 16 июля 1945 года в пустыне в Нью-Мексико была сброшена первая атомная бомба. Следы радиоактивных веществ, оставшихся после ядерных испытаний 1950‐х и 1960‐х годов, можно с уверенностью назвать антропогенным фактором, вызвавшим глобальные изменения в стратиграфических слоях — озерных донных отложениях и почве[224]. В 1945–1989 годах было проведено около двух тысяч ядерных испытаний[225]. Углерод-14, радиоактивный изотоп углерода, можно обнаружить непосредственно при оценке состава воздуха, а также в слоях льда и стволах деревьев. Максимальные показатели количества углерода-14 зафиксированы в 1964 году. Это объективный геологический маркер синхронического порядка и глобального масштаба. Однако недостаток данного критерия заключается в том, что использование радиации не вызвало на планете таких изменений, как сельское хозяйство или индустриализация.

«Великое ускорение» как начало антропоцена: формирование науки о Земле как системе

    Однозначно ответить на вопрос о начале антропоцена мы сможем лишь тогда, когда учтем положения новой научной дисциплины — науки о Земле как системе. Изучение Земли как целостной планетарной системы и ее биогеохимических циклов стало возможным по большому счету лишь в 80‐е годы ХХ века — благодаря новой научной аппаратуре, спутниковым сетям и совершенствованию компьютеров. Мы получаем все более полную картину своего рода метаболизма Земли за счет начатого еще в 1990‐е годы бурения все более глубоких скважин на исследовательских станциях в Антарктиде и Гренландии. Благодаря им мы сейчас располагаем данными, позволяющими заглянуть на целых 800 тысяч лет назад.
    В 2001 году под эгидой Программы ООН по окружающей среде был учрежден проект «Оценка экосистем на пороге тысячелетия» (ОЭ). Его цель состояла в том, чтобы оценить влияние человека на мировые экосистемы. В частности, ОЭ выявила тревожный процесс утраты биологического разнообразия, серьезные изменения, касающиеся круговорота азота и фосфора в природе, и резкий рост объемов расхода питьевой воды[226].
    Еще раньше, в 1986 году, была основана Международная геосферно-биосферная программа (МГБП) со штаб-квартирой в Стокгольме. В рамках этой программы около пятисот исследователей провели анализ различных систем Земли. Результатом стал опубликованный в 2004 году и получивший широкий резонанс отчет «Глобальные изменения и Земля как система. Планета под давлением» (Global Change and the Earth System. A Planet Under Pressure)[227]. В нем было отмечено, что человек уже изменил облик более чем пятидесяти процентов суши. Говорилось, что человек напрямую или опосредованно использует более пятидесяти процентов питьевой воды, имеющейся на планете. 22 процента известных нам районов рыболовного промысла уничтожено или истощено, а еще 44 процента находятся на грани опустошения. Выяснилось, что человек искусственным образом производит больше азота для сельскохозяйственных нужд, чем вырабатывают все экосистемы Земли[228].
    В работе «Антропоцен как разрыв» (The Anthropocene as Rupture) Хэмилтон утверждает, что лишь в свете новой дисциплины, какой является развивающаяся с 1990‐х годов междисциплинарная наука о Земле как системе, можно увидеть огромное значение идеи антропоцена[229]. Я склонна с ним согласиться. Зарождение такой дисциплины — революция, возвещающая формирование новой парадигмы в нашем осмыслении окружающей среды. Это холистическая метанаука о планете как сложной системе, которая эволюционирует по нелинейному сценарию. Она объединяет науки о живых организмах и науки о Земле, учитывая и промышленный метаболизм человечества. Только исследования различных систем Земли позволили выявить глобальное, систематическое влияние человека на планету, рассматриваемую как единое целое. Оказалось, что происходящие в современную эпоху изменения беспрецедентны по своим темпам, глубине и размаху[230].
    Наука о Земле как системе указывает на произошедший недавно в истории Земли серьезный перелом, причиной которого стало все более интенсивное вмешательство человека в экологию в масштабах всей планеты. Земля при этом понимается не как набор разрозненных, обособленных друг от друга экосистем, а как динамичное целое отношений и влияний, в которых участвуют также Солнце и Луна. В настоящее время мы располагаем свидетельствами, подтверждающими коэволюцию гидросферы, атмосферы и литосферы. В этом плане наука о Земле как системе вытесняет экологию, изучающую экосистемы, то есть региональные и локальные явления. Даже категорию окружающей среды уже нельзя считать вполне удовлетворительной, потому что спектр ее значений намного беднее, чем понятие Земли как системы[231].
    Важным толчком к созданию науки о Земле как системе послужили доклады Римского клуба, а также работы британского биолога и эколога Джеймса Лавлока и американского биолога Линн Маргулис[232]. Начиная с 1970‐х годов эти авторы последовательно развивали идею процессов саморегуляции на планете, понимаемой как органическое целое. Их концепции эволюционировали с распространением новых моделей биосферы в 1980‐х годах и публикацией ряда научных работ о климатических изменениях[233]. Гипотеза Геи, выдвинутая Лавлоком и Маргулис, изначально гласила, что благодаря многочисленным внутренним взаимосвязям биосфера активно создает и поддерживает уникальные геофизиологические условия, делающие возможной жизнь на Земле. Эта жизнь рассматривалась как свойство планеты, а не отдельных организмов. Такой взгляд принято называть сильной версией гипотезы или «оптимизирующей Геей».
    Но в настоящее время наука уже отвергла ранние теории Лавлока, согласно которым планета активно стремится к равновесию благодаря эффективно функционирующим в любых условиях механизмам стабилизации[234]. Скорее речь идет о глубинной взаимозависимости, которая является результатом коэволюции органической жизни и геологических, атмосферных, гидрологических условий. Растянутый во времени процесс коэволюции привел к тому, что температура, химический состав воды в Мировом океане и атмосферы «подстроились» под живые организмы — и наоборот. Такую концепцию — слабую версию гипотезы, известную как «коэволюция Геи», — науки о Земле как системе принимают.
    Парадигма коэволюции Геи допускает возможность планетарных переломов или сдвигов (англ. planetary shifts), которые могут означать серьезное нарушение равновесия в системах планеты. Сегодня Лавлок и другие исследователи подчеркивают, что такого типа процессы, обладающие мощным потенциалом дестабилизации, действительно имеют место. Не исключено, что жизнь на нашей планете в привычной для нас форме не выдержит дальнейшего разрушения вод и почвы, опустынивания и обезлесения. Мы утратили уже половину площади тропических лесов и лесов в умеренных широтах. Мы наблюдаем закисление Мирового океана, образование так называемых мертвых зон в прибрежных водах, нарушение значимых процессов в стратосфере и массовое вымирание видов[235]. Перед нами не проблемы отдельных экосистем, а сбои, касающиеся функционирования планеты как целого.
    Опираясь на результаты исследований, специалисты, занимающиеся МГБП и ОЭ, единодушно назвали 1950 год переломным в истории Земли. За происшедшими изменениями закрепился термин «великое ускорение». Как утверждают Уилл Стеффен, Пауль Йозеф Крутцен и Джон Роберт Макнил в работе «Антропоцен. Возобладали ли люди сегодня над мощью природы?» (The Anthropocene. Are Humans Now Overwhelming the Great Forces of Nature?), в развитии антропоцена можно выделить два этапа: 1) индустриализацию (1800–1945) и 2) «великое ускорение» (начиная примерно с 1945 года)[236]. Второй этап предполагает ранее не наблюдавшееся усиление воздействия человека на системы планеты, из‐за чего мы рискуем одновременно переступить сразу несколько критических порогов. В первую очередь это касается таяния постоянного ледяного покрова в районе обоих полюсов. Данное обстоятельство существенно ускоряет процесс потепления на планете и ведет к высвобождению метана из вечной мерзлоты на дне Северного Ледовитого океана. Еще один пример критических изменений — нарушен процесс опыления растений, имеющий основополагающее значение для биосферы[237]. Раньше, в доиндустриальную эпоху, влияние человека на различные системы планеты носило временный и локальный (региональный, иногда континентальный), но никак не глобальный характер. Однако с 1945 года темп наблюдаемых изменений можно описать с помощью математического понятия экспоненциального роста. В эпоху антропоцена человечество проводит эксперимент планетарного масштаба, тем самым вступая на terra incognita своей планеты[238].
    В 2015 году две трети участников Рабочей группы по антропоцену подписали документ, гласивший, что наиболее оптимально было бы считать началом эпохи антропоцена 1950 год[239]. Они убеждены, что в функциональном и стратиграфическом аспектах антропоцен отличается от голоцена. По мнению американского климатолога Уилла Стеффена, одного из самых видных исследователей антропоцена, беспрецедентная скорость изменений (рост населения, расхода воды, энергии и других ресурсов, использование искусственных удобрений, урбанизация, рост уровня закисления Мирового океана, уничтожение тропических лесов)[240] указывает именно на 1950 год как на начало антропоцена. С этим тезисом согласен и Хэмилтон[241].
    Перемены, сопутствующие «великому ускорению», явно выходили за рамки отклонений, которые мы наблюдали в эпоху голоцена. С началом периода «великого ускорения», после 1950 года, мы столкнулись с изменениями в круговороте азота, равно как и в содержании азота и фосфора в почве (каких не происходило уже 2,5 миллиона лет), с изменениями, касающимися возрастающего количества CO2 в атмосфере (последний раз подобные изменения на Земле имели место 800 тысяч лет назад), и с резким скачком уровня закисления Мирового океана (такого уровня закисления на Земле не наблюдалось уже 300 миллионов лет)[242]. Все эти изменения свидетельствуют о ранее невиданном, не присущем ни одной из прежних геологических эпох экологическом давлении со стороны одного вида. Им сопутствуют наблюдаемая во всех экосистемах Земли утрата биологического разнообразия, гомогенизация видов на планете (глобальная транспортная система содействует унификации экосистем на всех континентах).
    На дискуссию об антропоцене и «великом ускорении» заметный отпечаток наложили и исследования еще одной научной организации — Стокгольмского центра по вопросам устойчивого развития. Эти исследования были направлены на определение так называемых планетарных границ. В числе прочих в них принимали участие Уилл Стеффен, Пауль Крутцен, Йохан Рокстром и Джеймс Хансен. Цель проекта заключалась в том, чтобы установить параметры, гарантирующие стабильность жизни в эпоху голоцена, а значит, и дальнейшее существование человека на Земле. Первые результаты были опубликованы в 2009 году[243].
    Тогда было выявлено девять планетарных границ: 1) состояние озонового слоя; 2) степень закисления Мирового океана; 3) доступность питьевой воды; 4) химические загрязнения (то есть производимые промышленным способом наноматериалы, пластик, химические средства, радиоактивные вещества, генетически модифицированные организмы); 5) загрязнение атмосферы (выбрасываемые в атмосферу химические соединения, которые влияют на муссонную циркуляцию); 6) эксплуатация земельных участков; 7) нарушение биогеохимических циклов (круговорота азота и фосфора); 8) изменение климата; 9) темп утраты биоразнообразия[244].
    Важно, что все перечисленные явления тесно связаны между собой. Землепользование на территории Амазонии влияет на доступность питьевой воды в Азии. Нарушение одного из указанных процессов повлечет за собой отклонения и во всех остальных. Ученые подчеркивают, что тревожные изменения сегодня в наибольшей степени связаны с четырьмя последними параметрами.
    Подведем итоги сказанному до сих пор относительно начала дискуссии об антропоцене. Авторы книги «Антропоцен и глобальный экологический кризис. Переосмысляя современность в новую эпоху» (The Anthropocene and the Global Environmental Crisis. Rethinking Modernity in a New Epoch) выделяют три основные трактовки категории антропоцена: 1) геологическую, опирающуюся на точные данные стратиграфии; 2) основанную на достижениях наук о Земле и исследованиях планетарных границ; 3) построенную в первую очередь на анализе влияния человека на планету в широком смысле (совокупности всех последствий нашей деятельности). Два первых подхода к понятию антропоцена мы уже рассмотрели подробнее. Из них следует, что началом эпохи антропоцена следует считать 1950 год, открывающий период «великого ускорения». Но, что особенно важно в контексте этих размышлений: даже если геологи не придут к решению называть нашу эпоху антропоценом, другие смыслы этого термина все равно останутся актуальными[245].

Чисто геологический спор? Или идеологический тоже?

    У чисто формального, на первый взгляд, геологического спора об антропоцене есть явное риторическое, политическое и даже идеологическое измерение. Это говорит нам, что мы живем в эпоху, когда природа становится предметом постоянной рефлексии. Как пишет Латур, «находиться на планете Земля во времена антропоцена не то же самое, что быть окруженным „природой“ в эпоху модернизации»[246].
    С риторической точки зрения определяющие критерии антропоцена должны носить геологический, а не, например, социальный или исторический характер. Новая историческая эпоха не вызвала бы такого резонанса, не заинтересовала бы никого так же, как новая геологическая эпоха. Одна из причин такого интереса состоит в том, что геология, будучи естественной наукой, придает дискуссии об антропоцене престиж и вес, приписываемые естествознанию. Преобладание в споре об антропоцене риторики точных наук — важный риторический ресурс. Это позволяет использовать их престиж для выстраивания политической и нормативной аргументации. К тому же, если антропоцен официально признают новой геологической эпохой, вся дискуссия по праву перейдет на планетарный, системный уровень.
    Как я уже упоминала во введении, дискуссия о влиянии человека на планету в геологических категориях строится на последовательном анализе контраста между геологической временной шкалой и временной шкалой человеческой деятельности. Только демонстрация этого контраста дает сильный риторический эффект. В антропоцене внечеловеческая хронология переплетается с историей человека. Об этом свидетельствуют данные палеоклиматологии. Как выяснилось, на сегодняшний день люди оказали на различные системы Земли такое воздействие, что изменили климат на сто тысяч лет. Поэтому влияние человека можно уже сейчас приравнять к колебаниям земной орбиты, определяющим циклы оледенения[247]. На мой взгляд, хотя наглядное противопоставление временных шкал возбуждает воображение философов и писателей, оно может стать и причиной равнодушия. Изменения, охватывающие сотни тысяч лет, могут казаться преодолимыми, что усугубляет апатию и отрицание. В частности, они могут совершенно не волновать политиков, которые мыслят в перспективе срока своих полномочий. Прагматики и реалисты, в свою очередь, часто думают, что, поскольку эти изменения произойдут нескоро, не стоит ломать над ними голову.
    Полагаю, ключевое риторическое значение в данном контексте имеют часто звучащие в дискуссии об антропоцене утверждения, что мы имеем дело с «беспрецедентными» по своему масштабу и охвату изменениями, с «исключительной» или «совершенно неслыханной доселе» ситуацией. По словам уже упоминавшегося Стеффена, «сегодня мы живем в абсолютно новом мире»[248]. В другом тексте мы читаем, что «ничего подобного» эпохе антропоцена еще не бывало[249]. Об исключительности современной эпохи пишут и другие исследователи[250]. С точки зрения риторики в этих дискуссиях можно усмотреть своего рода эсхатологическое измерение. Эсхатологический аспект споров об антропоцене объясняется тем, что речь идет о необратимых процессах, нередко воспринимаемых как последний шанс приближающегося к последним временам человечества отвести от цивилизованного мира угрозу дестабилизации всех систем планеты[251]. К этой теме я еще вернусь.
    Я бы хотела подчеркнуть, что само решение о критериях начала антропоцена — форма интерпретации, которая дает возможность возложить на кого-то вину и ответственность. Так как изменения, сопутствующие антропоцену и спровоцированные цепочкой человеческих решений, в корне отличаются от предшествующих изменений геологического плана, следует говорить уже не о безликом геологическом «факторе», как изначально формулировали свою идею Крутцен и Стормер, а о геологической «власти» человека[252]. Из этого тезиса автоматически вытекает разговор о коллективной ответственности.
    Кто в ответе за резкие и неблагоприятные экологические изменения планетарного масштаба: только ли развитые страны, создатели ядерных технологий, герои промышленной революции, экономическая формация капитализма и колониальные империи или же в равной мере охотники и собиратели и прежние общины земледельцев и скотоводов? Если мы, например, согласимся с гипотезой раннего антропоцена, мы вынуждены будем признать, что эпоха беспрецедентного влияния человека на планету началась попросту с появлением homo sapiens. Значит, мы все несем ответственность[253]. Возможно, окажется даже, что терраформирование как преобразование планеты — «естественное» свойство нашего вида.
    Официальное решение, связанное с определением начала антропоцена, может повлечь за собой нежелательные политические последствия, объясняющиеся, в частности, тем, что любые глобальные экологические изменения, равно как и изменение климата, будут признаны до определенной степени нормальными и неизбежными явлениями[254]. Иэн Ангус прямо говорит, что идея раннего антропоцена с точки зрения риторики привлекательна для консерваторов, вот почему ее продвигали исследователи, связанные с так называемым экомодернизмом (Breakthrough Institute)[255]. Они утверждали, что нам не нужны радикальные климатические и экологические меры, поскольку изменения последних десятилетий нельзя назвать исключительными, а влияние человека на различные системы планеты было заметно еще в эпоху позднего плейстоцена[256].
    Хэмилтон, со своей стороны, обращает внимание, что принятие гипотезы раннего антропоцена послужило бы основанием руководствоваться привычными схемами, мешая проведению политики, направленной на сокращение вредоносных выбросов и защиту окружающей среды[257]. По мнению исследователя, большинство публикаций, посвященных стратиграфическим критериям и началу антропоцена, не затрагивают сути проблемы[258]. Нельзя сказать, что специалисты по стратиграфии остались довольны. Проблема заключается скорее в том, что вся существовавшая до сих пор геологическая периодизация и стандарты геологии и даже естественных наук в целом неминуемо окажутся под вопросом.
    Более того, понятие антропоцена уже зажило своей жизнью в массовой культуре и в медиа — безотносительно к научным спорам. Не исключено, что ученые совершенно напрасно стремятся уточнить это понятие, пытаясь сформировать дискурс антропоцена. В то же время сам поиск начала разных эпох и процессов характерен для линейного мышления, склонного к систематизации. Как справедливо отмечают Сири Веланд и Аманда Х. Линч, подобная установка парадоксальным образом неприменима к эпохе антропоцена, когда осмысление нами времени и прогресса тоже претерпевает серьезные изменения[259].
    Андреас Мальм и Альф Хорнборг в вызвавшей широкий резонанс статье «Геология человечества? Критика нарратива об антропоцене» (The Geology of Mankind? A Critique of the Anthropocene Narrative) возражают против того, чтобы дискуссия об антропоцене, неизбежно связанная с проблемой власти и ответственности, велась почти исключительно специалистами по точным наукам[260]. В своей статье Мальм и Хорнборг отсылают к одному из первых текстов Крутцена об антропоцене, носившему название «Геология человечества» (Geology of Mankind)[261]. По мнению авторов, в спорах об антропоцене действующим лицом неоправданно выступает человечество как таковое[262]. Они пишут: «В начале XXI века на долю 45 процентов беднейших обитателей планеты приходится семь процентов выбросов парниковых газов, тогда как на долю семи процентов наиболее состоятельных людей приходится 50 процентов всех выбросов; среднестатистический гражданин США — опять же, если вынести за скобки классовые различия внутри страны — является источником такого же количества выбросов, как и более пятисот жителей Эфиопии, Чада, Афганистана, Мали, Камбоджи или Бурунди»[263]. Причина антропоцена не в homo sapiens. В целом за уже выброшенное в атмосферу количество парниковых газов в ответе четырнадцать стран, в том числе Китай и Индия[264]. У каждого третьего обитателя планеты нет возможности пользоваться электричеством. Одна шестая (беднейшая) часть всего населения Земли вообще не причастна к выбросам парниковых газов. Если вычесть три миллиарда беднейших жителей Земли, темпы дестабилизации атмосферы и загрязнения окружающей среды по большому счету все равно не изменились бы[265]. Около 75 процентов мировой экономической деятельности приходится на государства, состоящие в ОЭСР — Организации экономического сотрудничества и развития. Очевидно, что главная причина изменений, которые привели к «великому ускорению», — потребление в развитых странах (а не прирост, например, населения в развивающихся)[266]. Резкий скачок количества выбросов парниковых газов произошел вовсе не там, где наблюдался наибольший демографический рост[267].
    Изобретение и распространение паровой машины также произошли в определенных обстоятельствах. Важную роль на тот момент сыграли депопуляция Нового Света после периода Великих географических открытий и завоеваний, развитие рабовладельческой системы в Северной Америке, мировой спрос на дешевый хлопок и эксплуатация рабочей силы на английских рудниках и фабриках[268]. Речь шла о производстве, которое приносило прибыль правящим классам в условиях рынка, переживавшего постепенную глобализацию. Впрочем, то же самое происходило с более поздними открытиями и изобретениями: электричеством, двигателем внутреннего сгорания или технологиями переработки нефти. Если у истоков антропоцена стоит экономика, построенная на сжигании ископаемого топлива, то эту эпоху начал не человеческий род, а британская капиталистическая элита, наделенная авторитетом и властью. Как заметил Жан-Батист Фрессо, корень «антропос» в антропоцене обладает отчетливым английским акцентом, поэтому не исключено, что правильнее было бы говорить об «англоцене»[269]. Современные данные, касающиеся неравенства в доступе к различным благам и ресурсам, свидетельствуют, что для большинства жителей Земли обещания благополучия, сопряженного с использованием ископаемого топлива, так и остались обещаниями[270].
    Я согласна с Мальмом и Хорнборгом, которые убедительно показывают, как естественно-научные нарративы об антропоцене, возлагающие ответственность за климатические изменения на вид homo sapiens, его природу или неизбежную эволюцию, ошибочно изображают явления, вызвавшие экологический кризис на планете, как естественные[271]. Идеология, которая стихийно формируется среди представителей естественных наук, участвующих в спорах об антропоцене, представляет собой абстрактный материализм, игнорирующий культурные и исторические объяснения. На это указывают, в частности, такие категории, как понятия общечеловеческого «предприятия» и однородной «цивилизации», или унифицированное «мы». Риторика, в рамках которой эти процессы подаются как естественные, ведет к тому, что мы действительно начинаем считать их неизбежными, естественными и не представляющими собой проблемы. В результате мы не размышляем, как их изменить. Уже само представление о безликой геологической силе ассоциируется с естественным процессом. Невозможно спорить с безликими геологическими факторами. Как отмечает другой автор, Дэниэл Хартли, Стеффен часто пишет о процессах, вызвавших «великое ускорение», как о неминуемых. По его мнению, им «помешали» две мировые войны, «задержав» указанные процессы на полвека[272], словно не был возможен альтернативный ход событий. Как мы увидим в восьмой и девятой главах, в нарративах, где такие процессы предстают как естественные, геоинженерия тоже изображена как решение, по сути, не связанное с политикой: или как чисто техническое, или как подражающее природным явлениям, например извержению вулкана. Склонность описывать события как естественные проявляется даже тогда, когда мы без намека на какую-либо проблематизацию прогнозируем, что к 2050 году население Земли вырастет до девяти миллиардов человек, словно мы не в состоянии на это повлиять. Однако речь вовсе не о неизбежных обстоятельствах, а о результате наших коллективных решений и демографической политики отдельных государств[273]. Поэтому склонность изображать происходящее как естественный процесс — первое свидетельство слабой экологической рефлексии, которое я хочу выделить. Она может способствовать апатии и бездействию из‐за убежденности, что альтернативных решений нет[274].
    Вот почему не стоит удивляться, что представление унифицированных, единообразных отчетов и таблиц с данными о росте количества выбросов парниковых газов, расходе воды и других ресурсов, обезлесении, использовании искусственных удобрений и транспортных средств в дискуссии об антропоцене подверглось решительной критике. Подчеркивается, что даже безобидные таблицы могут создать впечатление, что за ними стоит унифицированный субъект — «антропос» как однородное собирательное действующее лицо. Привычные для нас способы представления информации таят в себе по умолчанию принятые суждения об ответственности. За счет того, что нарратив носит универсальный характер, ответственность за экологический кризис возлагается просто на весь человеческий род.
    Критику такого рода признали обоснованной. Сегодня составляются отдельные диаграммы и таблицы данных для государств — членов ОЭСР, для стран БРИКС (Бразилия, Россия, Индия, Китай, ЮАР) и для остальных развивающихся стран. В 2015 году Стеффен и другие исследователи из МГБП, связанные со Стокгольмским центром по вопросам устойчивого развития, опубликовали такие обновленные отчеты[275].
    Как подчеркивает американский социолог Джейсон М. Мур, в силу уже упомянутых риторических тенденций к унификации в дискуссии об антропоцене не учитывается роль империалистических и колониальных государств, а также ключевая роль капиталистической системы и частной собственности[276]. Раз популярной категорией в споре об антропоцене оказалось усредненное понятие «человечество»[277], нам лучше говорить об эпохе «капиталоцена»[278]. По мнению Мура, когда мы, обсуждая начало антропоцена, ищем исключительно эмпирических доказательств и чисто стратиграфических признаков, мы сосредоточены лишь на последствиях процессов, из‐за которых мы сегодня живем в эпоху экологического кризиса планетарного масштаба[279]. С точки зрения исследователя, это вредное предубеждение. Оно отвлекает наше внимание от реальных причин и условий трудного положения, в котором мы оказались.
    Как полагает Мур, на самом деле началом антропоцена следует считать так называемый «долгий XVI век» (1450–1750 годы). Уверенность в исключительной роли промышленной революции автор критикует как англоцентричную. Дело не в использовании угля в промышленности и не в индустриализации, опирающейся на научно-технические новшества, а в произошедших гораздо раньше изменениях, затронувших основы логики рынка. Прежде чем увеличились масштабы производства, имели место важные культурные события. В Европе рухнул феодальный строй, на смену которому пришел принцип наращивания капитала и трудовых ресурсов. Повсеместно укоренилось понятие частной собственности (распространяющееся как на землю, так и на средства производства). Сформировались пролетариат и практика поиска дешевой рабочей силы. Начался капиталоцен. Использование ископаемого топлива — лишь импульс, подстегнувший рост современной экономики, построенной на обороте капитала.
    Предложение заменить ярлык «антропоцен» термином «капиталоцен» выглядит необычайно уместным и риторически убедительным. Однако такой риторический ход не лишен некоторых недостатков. «Антропоцен» закрепился в современной экологической мысли как одно из ключевых понятий. Как настаивают авторы, анализирующие дискурс антропоцена, эта категория уже выполняет уникальную функцию — объединяет в одной дискуссии интеллектуалов, между которыми раньше не происходило никакой коммуникации. Рефлексия, связанная с понятием антропоцена, стала отправной точкой для обмена мнениями между учеными, экологами и предпринимателями, специалистами по экологическому праву и поэтами, теоретиками этики и известными активистами[280]. По словам бельгийского философа Изабель Стенгерс, риторическая сила обозначения «антропоцен» состоит по меньшей мере в том, что оно помогло наладить контакт между геологами и климатологами, а это серьезное достижение[281]. Существует мнение, что никакое другое понятие не привлекло к себе такого внимания и не оказало такого влияния на экологическую мысль[282].
    Как считает Макнил, альтернативная концепция капиталоцена, предложенная Муром, не убедит геологов. Она подрывает существующее на сегодняшний день согласие между представителями точных и гуманитарных наук относительно проблемы антропоцена, которое может принести любопытные результаты[283]. Более того, в спорах об экологической опасности мы уже не сможем опираться на престиж естественных наук. Капиталоцен могут признать новой социально-экономической или исторической, но не геологической эпохой, а именно последнее волнует таких ученых, как тот же Хэмилтон или сам Макнил. Как бы то ни было, спор о названии, безусловно, задает важное направление дискуссии об антропоцене. В конечном счете он касается политической нейтральности терминов, в которых мы описываем современность. Однако маловероятно, что можно оперировать исключительно нейтральными понятиями.
    Против идеи капиталоцена и критики термина «антропоцен» выступает и Клайв Хэмилтон. В книге «Своенравная планета. Судьба человечества в антропоцене» (Defiant Earth. The Fate of Humans in the Anthropocene) он подчеркивает, что на долю жителей Китая в настоящее время в среднем приходится столько же выбросов парниковых газов, сколько и на долю среднестатистических европейцев. Вскоре количество парниковых газов, выброшенных в атмосферу Китаем за все время его существования, сравняется с аналогичным показателем Соединенных Штатов. Не говоря уже о том, что, учитывая, как быстро развивается Индия, логично ожидать, что к 2050 году развивающиеся страны Юга будут ответственны за такой же объем выбросов парниковых газов, что и богатые страны Севера. Следует иметь в виду и еще один аспект климатического кризиса, о котором часто умалчивают: проблему роста населения, особенно в Китае и Индии, который в будущем может серьезно навредить окружающей среде[284]. Вот почему нам придется смягчить или переформулировать связанные с антропоценом обвинения в адрес европейских стран, оговорив, что категория «антропос» подразумевает ответственность Европы, Америки, Китая и Индии[285].
    Автор «Своенравной планеты» решительно предостерегает против того, чтобы проблема антропоцена оказалась предметом гуманитарных наук или объектом изучения социологов. Дискуссия о новой общественной и исторической эпохе не будет иметь такого риторического веса, как рассуждения в терминах геохронологической шкалы. Мы потеряем из поля зрения сам факт, что речь идет о дестабилизации всех систем нашей планеты, а не о социальных изменениях. Использование традиционных категорий социальных и гуманитарных наук, по мнению Хэмилтона, помешает осознать масштаб проблемы — сбоя в функционировании систем планеты[286]. Поэтому Хэмилтон возражает против идеи капиталоцена и предложения Мура говорить о «буржуазном» аспекте планетарных проблем.
    В свою очередь, Макнил, будучи сдержанным в своих суждениях историком, утверждает, что, хотя, по его мнению, Земля уже вступила в эпоху антропоцена, нельзя сказать того же о человечестве. Еще может случиться нечто, что отсрочит экологический кризис, и тогда окажется, что мы жили в эпоху, которую следует называть иначе. К тому же многие историки, не занимающиеся историей окружающей среды, до сих пор не рассматривают XXI век как эпоху антропоцена.
    Я соглашусь с Макнилом и Хэмилтоном. Разумеется, концепция антропоцена небезупречна, но она все же лучше, чем ничего. Приведет ли это понятие к серьезным политическим изменениям, нам еще только предстоит узнать. Многие критики видят в антропоцене в лучшем случае явление культуры, даже поп-культуры, а не термин из области точных наук. В этом плане идея устойчивого развития, сопряженная с конкретными политическими и стратегическими решениями, выглядит куда более привлекательно, даже несмотря на то, что нынешних политических мер недостаточно в условиях такой серьезной экологической угрозы. Идея антропоцена пока не обладает таким авторитетом, а возможно, никогда и не будет им обладать. Но человеку явно требуется пересмотреть свои отношения с различными системами планеты.

Глава 4. Формирование словаря эпохи человека

    …Экологический кризис является призывом к глубокому внутреннему обращению[287].

«Коварная» проблема

    В 1970‐е годы Хорст В. Я. Риттель, теоретик социального планирования, писал о «коварных» проблемах[288]. Они могут представлять собой симптомы других, связанных с ними явлений и возникать в результате наслоения множества факторов — и их непредвиденного взаимодействия. «Коварные» проблемы порождаются системами непонятных для нас отношений, у которых нет четких границ[289]. Несомненно, возможная дестабилизация климата относится именно к таким проблемам. Вдобавок из‐за отсутствия реакции на проблему климатического риска опасность с каждым днем становится все серьезнее и выходит из-под контроля.
    Изменение климата — важнейшая проблема антропоцена как в политическом, так и в экзистенциальном плане. В докладе Межправительственной группы экспертов по изменению климата за 2014 год климатические изменения прямо названы этической проблемой[290]. Как показало в 2009 году одно из исследований, проведенных по заказу британского медицинского журнала The Lancet, изменение климата — наиболее серьезная проблема глобального здравоохранения в XXI веке[291]. Дестабилизацию климата уже сейчас называют одной из наиболее значимых задач, стоящих сегодня перед движениями за права человека[292]. Риск климатического коллапса являет собой также наглядный пример так называемого системного риска современности, который описывает в своей теории Ульрих Бек[293]. Поэтому было бы серьезной категориальной ошибкой воспринимать эту проблему лишь как один из экологических вопросов[294]. Попробуем разобраться почему.
    По оценкам Всемирной организации здравоохранения (ВОЗ), опубликованным в 2004 году, климатические изменения ежегодно становятся причиной гибели около 150 тысяч человек. Уже в 2013 году организация Oxfam приводила данные, согласно которым голод и инфекционные заболевания, вызванные погодными катаклизмами, каждый год уносят жизни до 400 тысяч человек в беднейших странах[295]. Жертвами катаклизмов оказываются в первую очередь жители развивающихся стран[296].
    Никогда прежде нам не доводилось сталкиваться с задачей такого масштаба, какой является необходимость сплоченной, общемировой реакции на проблему климатической катастрофы. Существенное сокращение выбросов парниковых газов потребовало бы радикального преобразования экономики и стиля жизни в развитых странах. Перед нами не только научная или экологическая проблема: на это указывают экономический ущерб от погодных аномалий, угроза массовой миграции под влиянием климатических факторов, проблема климатических (экологических) беженцев, а также возможные конфликты нового типа, которые необходимо принимать во внимание[297]. Поэтому в политических дискуссиях об антропоцене все чаще звучит тема компенсаций для тех, кому был нанесен ущерб, и восстановительного правосудия.
    В сегодняшних спорах о будущем климата мы наблюдаем неразложимый сплав специальных естественно-научных знаний, политических программ и рассуждений экономического или аксиологического характера. Попытки предотвратить дестабилизацию климата неизменно наталкиваются на разного рода многоплановые препятствия, что противоречит самой логике оптимальных, рациональных, продуманных решений.
    Сам факт риска, связанного с дестабилизацией климата, свидетельствует о том, что мы должны в корне пересмотреть традиционное понятие природы. Мы не можем и дальше рассматривать природу как ниспосланную свыше данность и статичный фон для человеческой деятельности. Она уже не нейтральна, а приобретает политическое и аксиологическое измерение. Как показывает проблема изменения климата, в ходе принятия нами новых политических решений представления о том, что такое требующая охраны природа, постоянно меняются. Поэтому характерная черта дискуссий о климате — видимость нормативного аспекта понятия «природа». Считая ее статичным фоном для своей деятельности, мы впали в заблуждение. Дискурс этически нейтральных «природных ресурсов», которые пассивно ждут, пока их используют, скомпрометирован.
    Мы имеем дело не с такой проблемой, суть и контекст которой можно четко сформулировать. Не существует простого алгоритма, который бы гарантировал преодоление неопределенности, создавшейся по нашей вине. Риск климатических изменений не из числа явлений, динамику которых легко описать. Проблема климатического коллапса сопряжена с риском необратимости (эффект храповика, эффект домино), негативными последствиями ускорения и идеей уже упоминавшихся критических порогов (переломных точек). Эффект храповика (англ. ratchet effect) предполагает необратимое изменение определенной величины, которая внезапно и резко возрастает. Пересечение критического порога — относительно небольшой сдвиг, влекущий за собой необратимые последствия[298]. Имеются в виду критические точки данного процесса изменений, после прохождения которых нам придется столкнуться с целой лавиной последствий и побочных эффектов дестабилизации сложно устроенных систем нашей планеты. Речь идет о нелинейных изменениях и экспоненциальном росте[299].
    Как я уже говорила, угроза климатической катастрофы представляет собой еще и экзистенциальную проблему. Она ставит под сомнение идею дальнейшего прогресса, противоречит тезису эволюционной теории о постоянном совершенствовании форм и даже спорит с линейной концепцией времени, которая строится на представлении о следующих друг за другом прошлом, настоящем и будущем. Поскольку резкое изменение климата может положить конец дальнейшему существованию известных нам сегодня экономико-социальных структур, оно ставит под вопрос само будущее цивилизации. Казалось, что благодаря достижениям индустриализации мы перестали зависеть от климатических сезонов и времен года. Мы минимизировали опасность для нас природных катаклизмов. Но борьба с неумолимой стихией средствами научно-технического прогресса и индустриализации поставила нас перед беспрецедентной проблемой такого масштаба, с каким мы еще не сталкивались.
    Нельзя предотвратить климатическую катастрофу внедрением какой-либо одноплановой стратегии, ударом по некоему предполагаемому слабому месту. Мы должны решиться на гораздо более существенные преобразования. Вероятно, такие преобразования потребуют огромных затрат (само собой, чем дольше мы ждем, тем внушительнее эти затраты окажутся). Специалист по устойчивому развитию Лео Эльсхоф в связи с этим называет изменение климата одним из многих следствий «ущерба, нанесенного планете ради покорения природы любой ценой»[300]. Угроза климатической катастрофы требует кардинально пересмотреть привычный для нас до сих пор образ действий: энергетическую политику, международные иерархии, политику в области безопасности, зацикленность экономических систем на росте ВВП, который мы поддерживаем чрезмерным потреблением, наконец, отсутствие заботы о целостности экосистем. Поэтому не стоит удивляться, что человечество обдумывает аварийные планы, разрабатывая технические способы «бегства в будущее», такие как та же климатическая инженерия.

Политический аспект кризиса на планете

    Как я уже отметила, изменения планетарного масштаба, сопутствующие антропоцену, носят характер «коварных» проблем: это глобальные системные изменения, которые происходят в ускоренном темпе и не поддаются ни прогнозированию, ни контролю. Тему нарушения планетарных границ все чаще затрагивают в современных политических дебатах. Отсутствие доступа к чистой питьевой воде, исчезновение грунтовых вод, деградация почв, обезлесение, нарушение гомеостаза гидросферы, негативные последствия промышленного лова рыб и добычи морепродуктов — насущные социальные проблемы, чреватые экономическими последствиями во многих частях мира. Все они возникают в результате необратимых изменений, вызванных таким явлением, как антропопрессия[301].
    Проблемы планеты требуют к себе внимания, но наше политическое и экономическое мышление к ним не готово. В эпоху антропоцена мы должны последовательно отказываться от антропоцентризма — к чему мы не приучены, — думать о временных отрезках, непривычных для человеческого мышления (десятках и сотнях тысяч лет), принимать во внимание отсутствие какой бы то ни было уверенности и прогнозов в отношении климата, мыслить в категориях видов и, в частности, воспринимать человека как один из множества видов, населяющих планету[302]. Кроме того, мы должны научиться приспосабливаться к потерям и необратимости. Как сказано в уже упоминавшейся книге Орескес и Конуэя: «Слишком поздно думать об осторожности. Теперь мы пытаемся управлять негативными последствиями»[303].
    Наступила эпоха, когда климатические пояса смещаются, угрожая экономической стабильности. Если мы не пересмотрим нынешнюю экономическую политику, не сократим выбросы парниковых газов, сельское хозяйство понесет серьезные убытки. В отдельных странах Африки продукция этой отрасли сократится на 50 процентов к 2020 году, в Центральной и Южной Азии составит 30 процентов от прежнего объема к 2050 году, а в Латинской Америке — 30 процентов от прежнего объема к 2080 году[304].
    Существует мнение, что засухи и отсутствие доступа к воде, причиной которых является глобальное потепление, играют важную роль в конфликтах и гражданских войнах в Дарфуре[305], Либерии, Сомали, Северной Нигерии и Сирии. Засухи усугубляют напряженную политическую обстановку на Ближнем Востоке, где доступ к воде в Израиле, Иордании и Ираке контролируется через сирийские и турецкие дамбы. Площадь озера Чад уменьшилась с 25 тысяч квадратных километров в 1963 году до 1350 квадратных километров. В 2009 году растаял ледник Чакалтая в Андах, возраст которого насчитывал 18 тысяч лет. Такие реки, как Колорадо, Хуанхэ, Ганг и Нил, в засушливую пору уже не достигают океана. По оценкам экспертов, к 2050 году половину населения Земли ожидает серьезная проблема — отсутствие доступа к чистой питьевой воде[306]. Такая участь постигнет около 350–600 миллионов жителей Африки[307].
    Негативные последствия климатических изменений уже сейчас отчетливо ощущаются в полярных регионах. Согласно оценкам 2004 года, 184 деревням (из 214) в районе Аляски угрожало наводнение из‐за повышения уровня моря и таяния ледников[308]. При этом важно учитывать, что для коренного населения Аляски привычный, крепкий лед не только составляет необходимое условие жизни, так как дает возможность добывать пропитание, но и облегчает передвижение.
    Политологи и социологи предчувствуют, что мы стоим на пороге нового классового конфликта — между жертвами климатических изменений и теми, кто чрезмерным потреблением отравляет атмосферу. Понятия климатической безопасности и «климатической границы»[309] приобретают новый смысл. Понятно, что в условиях колоссального экономического неравенства, плутократии, разделения на богатых и бедных мы очень по-разному воспринимаем антропоцен[310]. Проблема климатических изменений оказывает крайне неравномерное воздействие на людей в разных частях мира[311]. Поэтому в дискуссиях о климатической угрозе возникает категория «адаптационного апартеида»: бедные страны не в состоянии ни понести расходы, сопряженные с адаптацией и обеспечением безопасности, ни вкладывать средства в неизбежные инновации, направленные на снижение уровня выбросов[312]. Как пишет Ангус, «„адаптационный апартеид“ — следствие нежелания менять привычки в эпоху антропоцена»[313]. О классовом аспекте климатического риска пишет и Ульрих Бек, который ввел понятие «класс антропоцена». Ведь сегодня социальное неравенство неизбежно связано с проблемами планеты[314]. Поэтому трудности, о которых мы говорим, требуют модификации существовавших до сих пор экономических моделей[315].
    Те, кто выигрывает от загрязнения и деградации планеты, с каждым днем увеличивают свой огромный климатический долг перед будущими поколениями и пострадавшими современниками. Более того, следует ожидать, что в XXI веке этот новый классовый конфликт будет лишь опасно усугубляться. Средний мировой коэффициент рождаемости за 2000–2010 годы снизился и в настоящее время равен 2,5. Вероятно, человечество уже миновало пик рождаемости. Однако считается, что, если мы не повлияем на тенденции, связанные с рождаемостью, к 2100 году население планеты вырастет примерно до 9,6–12,3 миллиарда человек[316]. С большой долей вероятности как минимум восемь миллиардов человек в 2100 году будут жителями развивающихся стран, наиболее уязвимых для негативных последствий климатических изменений и деградации окружающей среды[317]. В 2010 году страны ОЭСР, в которых живет лишь 18 процентов всего населения планеты, производили целых 74 процента мирового ВВП[318]. Принимая во внимание перенаселение, можно сделать вывод, что Земля — планета, где развитые страны не слишком густо населены[319]. Численность обездоленного населения развивающихся стран намного больше, и оно, несомненно, будет отстаивать свои права.
    Своего рода парадокс антропоцена заключается в том, что, хотя человеку как виду в эту эпоху приписывается исключительная сила воздействия на окружающий мир, большинство людей оказываются в положении жертв климатического кризиса, а не активных субъектов изменений. Именно о жертвах антропоцена пишет в своей статье Франсуа Жеменн[320]. Речь идет о мигрантах, пострадавших от катастроф и лишенных возможности повлиять на ситуацию. Климатические миграции (из таких стран, как Египет и Бангладеш) в этом столетии могут охватить до 850 миллионов человек[321]. Тяжелее всего самым слабым — беззащитным и уязвимым для опасности. В 2008–2012 годах целых 140 миллионов человек вынуждены были покинуть свои дома из‐за природных катаклизмов. За тот же период сопоставимое число людей стали жертвами войны и насилия[322]. И все же мало кто отдает себе отчет в том, что несчастья, вызванные вооруженными конфликтами и насилием в мире, по масштабам равнозначны бедствиям, которые постигают людей из‐за экологического кризиса.
    Ведутся споры, следует ли говорить о «беженцах» или же скорее о «мигрантах по климатическим причинам»[323]. Как полагает Жеменн, мы не должны отказываться от термина «климатические беженцы», потому что они подвержены риску преследований в том смысле, в каком изменение климата можно назвать своего рода преследованием, нагоняющим наиболее уязвимых и слабых[324]. Отсюда вытекает, что высокий уровень выбросов парниковых газов надо расценивать уже как политический гнет[325]. Вот почему кризис антропоцена не столько транснациональная, международная проблема, сколько война, объявленная слабейшим: именно они — жертвы дестабилизации климата.
    У проблемы климатических изменений есть, помимо классового и расового, еще и гендерный аспект. Вот почему новую эпоху предлагали окрестить и олигантропоценом — эпохой избранных[326]. В категорию избранных попадают в основном привилегированные слои населения развитых стран, прежде всего мужчины. В свою очередь, жертвами климатических изменений оказываются главным образом женщины и дети в развивающихся странах. Как показывают эмпирические исследования, тяжелые последствия экологических катастроф затрагивают женщин и детей в четырнадцать раз чаще, чем мужчин[327]. 75 процентов жертв смертоносного цунами на Суматре в 2004 году и 90 процентов пострадавших в результате циклона и наводнения в Бангладеш в 1991 году составляли женщины. Поскольку официальные предупреждения достигли их с опозданием, они спасались не сами по себе, а вместе с детьми и к тому же слишком долго оставались в домах, ожидая помощи от близких им мужчин. Между тем в публичной дискуссии об изменении климата женщины представлены очень слабо. Как отмечает Барбара Киевска в тексте «Гендер, окружающая среда и изменение климата» (Gender, Environment and Climate Change), среди участников Конференции по климату, состоявшейся в 2015 году в Париже, было всего 35 процентов женщин.
    Учитывая затронутые здесь проблемы, климатическая справедливость — уже не отвлеченная чисто философская тема, а вопрос, требующий конкретных решений. Эту проблему рассматривают и пытаются сформулировать уже более двадцати лет, с момента подписания Рамочной конвенции ООН об изменении климата[328]. Участники дискуссии о климатической справедливости и этике климатических изменений оперируют заслуживающими внимания терминами. Часто это новые понятия, которые определяют специфику словаря антропоцена. К нему относятся такие категории, как экологическое неравенство[329], разделение расходов/затрат, этика в период катастроф, возмещение убытков, поиск тех, кто несет ответственность за погодные аномалии, справедливая компенсация, непоправимый ущерб, справедливое распределение[330], историческая ответственность и межпоколенческая климатическая справедливость[331]. Исследователи подчеркивают, что игнорирование политических проблем, обусловленных кризисом на планете, свидетельствует о «массовом легкомыслии».
    Дискуссия о климатической справедливости затрагивает, в частности, процедуру поиска тех, кто несет ответственность за вред, причиненный погодными аномалиями — в частности, такими как периоды жары. Кого конкретно считать потерпевшим? Кому полагаются компенсации? Например, коренное население Аляски требует возместить ущерб от береговой эрозии и наводнений, заливающих местность[332]. Жители небольших островов указывают на непоправимый вред, который причиняют им затопление острова и утрата земли. Затронута и важная тема исчезновения культур коренных народов — например, из‐за таяния ледников в Перу[333].
    Неудивительно, что в контексте разговора о правах человека все чаще звучит мысль об особом пакете экологических прав — на чистую воду и санитарную инфраструктуру, на стабильную окружающую среду, на жизнь вне загрязненных токсичными веществами зон, на свободу от климатических аномалий, — а также об экологических правах будущих поколений[334].
    В ходе международных дискуссий все чаще поднимается и вопрос об исторической климатической ответственности развитых стран перед развивающимися. Боливия, которая способствовала климатическому кризису лишь в незначительной мере, понесла огромные убытки, так как добывает воду из ледников, а они вскоре исчезнут. Это одна из стран, попавших в положение «климатических кредиторов» других государств[335].
    Предметом споров вокруг антропоцена все чаще будет такой важный вопрос, как возмещение климатического ущерба. В 2006 году организация Acción Ecológica предложила правительству Эквадора потребовать у международного сообщества необходимую компенсацию за то, что это государство ограничивает добычу нефти на территории национального парка Ясуни, чтобы не причинять вреда окружающей среде. Полученные средства Эквадор мог бы вложить в возобновляемые источники энергии[336]. Такой прецедент проложил бы дорогу дискуссии о выплате климатических долгов. Спор о климатическом долге ведется в рамках связанной с ним дискуссии о выплате компенсаций за работорговлю. В 1999 году Африканская комиссия по компенсациям переселенцам обратилась к западным странам с просьбой выплатить государствам Африки 777 триллионов долларов в качестве компенсации за торговлю рабами и эксплуатацию природных ресурсов материка в эпоху колониализма[337]. В 2013 году четырнадцать стран Карибского бассейна потребовали от Великобритании, Франции и Нидерландов исправить историческую несправедливость и возместить ущерб от торговли людьми. То, каким образом на международной арене решаются юридические конфликты, связанные с выплатой компенсаций, явно предвещает правовые споры эпохи антропоцена, которые окажутся куда более бурными.

Конец природы

    Пожалуй, один из ключевых мотивов в спорах об антропоцене — мотив гибели природы. Исчезают коралловые рифы, тропические леса, времена года, постоянный ледяной покров в Арктике и отдельные виды животных. В 2011 году эколог Вацлав Смил представил поразительные результаты подсчетов, касающихся совокупности всех наземных позвоночных на нашей планете. Согласно его подсчетам, 30 процентов этой массы составляют люди, 67 процентов — позвоночные, которых человек одомашнил и разводит, и только три процента — дикие животные[338].
    По оценкам ученых, под угрозой вымирания в настоящее время находятся 41 процент известных нам видов земноводных, 13 процентов видов птиц и 26 процентов видов млекопитающих. Такая ситуация обусловлена деградацией их естественной среды обитания, климатическими изменениями и охотничьим промыслом. В случае с амфибиями еще одной причиной является эпидемия хитридиомикоза — поражающего их кожного грибкового заболевания[339]. Результаты исследований, проведенных в 2017 году немецкими учеными, устрашают: за последние двадцать семь лет в шестидесяти трех природоохранных зонах Германии зафиксировано исчезновение как минимум 75 процентов всей биомассы летающих насекомых[340].
    В вызвавшей широкий резонанс книге «Шестое вымирание. Неестественная история», первое издание которой вышло в 2014 году, Элизабет Колберт — журналистка, занимающаяся популяризацией науки на страницах The New York Times, — утверждала, что к 2050 году вымрет 24 процента всех существующих на Земле видов флоры и фауны, а к концу XXI века их доля может вырасти до 50 процентов. По ее словам, ежегодно вымирает четырнадцать видов (по большей части насекомые), а современные темпы их исчезновения в десять тысяч раз превышают темпы вымирания по естественным причинам[341].
    Тем не менее, в отличие от проблемы климатических изменений, кризис утраты биоразнообразия, по-видимому, еще не вызвал общественного интереса, которого заслуживает эта тема[342]. Однако Джастин Макбрайан, американский специалист по истории окружающей среды, предлагает называть новую эпоху не антропоценом, а некроценом — эпохой вымирания и «запланированного устаревания жизни на Земле»[343]. Как показывают исследования различных систем нашей планеты, допуская утрату биологического разнообразия, человек в каком-то смысле рубит сук, на котором сидит. Согласно слабой версии гипотезы Геи, о которой я уже упоминала, именно органическая жизнь поддерживает стабильные геофизические и химические условия на планете.
    Говоря об утрате биологического разнообразия, невозможно обойти стороной метафизический аспект этой проблемы. Колберт пишет: «В этот исключительный момент нашего существования мы можем решить (не до конца осознавая последствия), какой путь эволюции останется открытым, а какой закроется навсегда. Возможность сделать такой выбор не представлялась до сих пор ни одному виду. Увы, его результаты будут сопровождать нас еще долго»[344]. С точки зрения воображаемого будущего очевидно, что нынешняя зацикленность на проблемах экономического роста, доступа к дешевой нефти или развлечениях попросту неразумна. Как ее будут оценивать на фоне последствий массового вымирания видов? По мнению некоторых исследователей, нарушения в функционировании систем планеты в эпоху антропоцена свидетельствуют не о силе человека, а о его иррациональности[345].
    В своей последней книге Эдвард Осборн Уилсон, американский зоолог и один из создателей социобиологии, предлагает радикальное решение экологического кризиса эпохи антропоцена — оставить половину поверхности всей суши на нашей планете дикой природе[346]. Известно, что главные причины массового вымирания видов — уничтожение естественной среды обитания и изменение климата. Такое решение проблемы утраты биологического разнообразия можно назвать справедливым компромиссом. Допустим, антропоцентризм давал бы нам право занять пятьдесят процентов суши (но даже такое предположение требует обоснования). Уилсон подчеркивает, что его тезис о сохранении половины Земли для дикой природы в эпоху антропоцена составляет условие дальнейшего существования человека. Хотя с точки зрения приоритетов современной мировой политики и экономики постулат Уилсона кажется оторванной от реальности фантазией зоолога, он показывает правильную пропорцию, которую мы обязаны соблюдать, решая задачи, поставленные перед нами антропоценом. Увы, национальные парки занимают в настоящее время всего около шести процентов суши. Однако хочется надеяться, что предложение Уилсона сыграет важную риторическую роль в дискуссиях об антропоцене.
    В то же время антропоцен — постэкологическая эпоха. Как отмечают экологи, границу между естественным и рукотворным, между первозданной природой и областью человеческой практики[347] сегодня провести практически невозможно — она не носит абсолютного характера[348]. Сейчас трудно говорить о девственной, гармоничной или дикой природе[349]. В 1989 году уже упоминавшийся Билл Маккиббен, американский журналист и активист, выступающий за охрану окружающей среды и борьбу с изменением климата, в книге «Конец природы» (The End of Nature) говорил о Земле как о своего рода артефакте: «Земля-2», «Зеемля» (англ. Eaarth), — как раз имея в виду, что она сильно изменилась под влиянием человека[350].
    Поэтому постприродная эпоха, в которую мы живем, — исключительное время, когда возвращение к природе (в том числе и человеческой природе), представляющей собой статичный и данный свыше, пассивный и безмолвный фон для нашей деятельности, уже кажется попросту невозможным. Она изменилась под воздействием неумеренной человеческой активности. В антропоцене едва ли не каждая «природная» катастрофа — наводнение, пожар, эпидемия, голод — несет на себе печать человеческого вмешательства. Это скорее постприродные катастрофы. Так что нам следовало бы говорить о постприроде и постестественной истории природы[351].
    О том, что мы имеем дело с постприродой, свидетельствует, в частности, дискуссия о перемещении вымирающих видов[352]. В докладах Межправительственной группы экспертов по изменению климата встречается понятие искусственно организованной миграции видов (англ. assisted species migration)[353]. Обсуждаются планы создания миграционных коридоров, по которым животные и растения смогут перемещаться, спасаясь от последствий глобального потепления. Кроме того, появился целый набор стратегий, с помощью которых человек пытается восстановить утраченную природу: реинтродукция, искусственное заселение, укрепление популяции, искусственное оплодотворение, вживление эмбрионов родственным видам и попытки реанимировать вымершие виды[354]. Человек в данном случае действует заодно с животными, реагируя на последствия климатических изменений, вызванных его деятельностью.
    Любопытным примером постприродных объектов, которых в эпоху антропоцена, вероятно, появится еще больше, можно назвать Большое тихоокеанское мусорное пятно. Оно дрейфует в северной части Тихого океана. Пятно на девяносто процентов состоит из взвеси пластиковых частиц, загрязняющих океан и образующих пластисферу, где обитают бактерии и другие живые организмы[355]. Продукты человеческой деятельности и естественные факторы образовали поразительный объект смешанного типа.
    По оценкам Всемирного экономического форума, в настоящее время в Мировом океане находится более 150 тонн пластика. К 2050 году масса пластика в океанских водах, вероятно, превысит массу обитающих там рыб[356]. Именно поэтому звучало предложение назвать нынешнюю геологическую эпоху пластикоценом — эрой пластика.
    В дискуссиях о наших принципах и ценностях, цене риска и экономических приоритетах мы все чаще ссылаемся на факторы, до сих пор считавшиеся чисто природными: погоду, которую не следует подвергать дальнейшим изменениям, пчел, которым грозит вымирание, сокращение запасов воды у истоков рек и, наконец, экосистемы, которые требуется охранять[357]. Мы ведем дипломатические споры о правах на тающие арктические льды, чтобы бурить там нефтяные скважины (например, спор между Данией и Россией). Становится мучительно ясно, что нельзя больше рассматривать природу как ни к чему не обязывающее благо. Как лаконично заметили Фил Макнахтен и Джон Урри, два британских специалиста по социологии окружающей среды: «Дело не просто в том, что существует природа, которую требуется охранять, а в том, что все формы ее охраны предполагают попытку понять, что есть природа»[358].
    Хотя в сегодняшних дебатах об окружающей среде мы еще то и дело возвращаемся к «фетишу идеализированной природы»[359], цель проектов восстановления природы де-факто заключается в том, чтобы управлять экологическими условиями, точнее, контролировать то, что еще осталось от прежней экологии. Парки, заповедники и сады — участки, возделанные человеком. Однако естественны и эпидемии, насекомые, засухи, которым мы хотим помешать, потому что не отождествляем их с порядком и благом. Опять же, великолепные виды, которыми славятся туристические места и провинциальные курорты, зачастую нельзя назвать природными в том смысле, что они в значительной мере подверглись воздействию человека. В эпоху антропоцена мы в погоне за природой пытаемся имитировать то, что потеряли и чем — как нам кажется — природа была раньше.
    Здесь мы подходим к оживленному спору, который происходит сегодня в русле размышлений об экологии между двумя моделями: моделью охраны окружающей среды (англ. preservation) и моделью ее улучшения, восстановления (англ. restauration). Он связан с философским вопросом о предполагаемых критериях подлинности природы. Однако следует обратить внимание, что указанная проблема также соотносится с восприятием времени и его оценкой. Традиционные программы охраны и восстановления окружающей среды интерпретировались как обращение к прошлому — как его сохранение. Но в XXI веке романтизация прошлого и давно утраченного состояния экосистем стремительно теряет сторонников. Возможность возвращения к первозданной, дикой природе уже не принимается в расчет. Как я уже говорила, само понятие природы весьма проблематично. Мы все яснее сознаем, что наша трактовка «естественности» и «природы» обусловлена нашими фантазиями и ценностями.
    Охрана девственных, нетронутых уголков природы — задача, в наши дни уже неосуществимая. Современные заповедники и национальные парки напоминают скорее тематические парки, парки развлечений или нечто подобное симулякрам Жана Бодрийяра, а не дикую природу, если подразумевать под ней среду, не затронутую вмешательством человека. Вот почему парадигму охраны природы критикуют как устаревшую, указывая на необходимость заниматься восстановлением — компенсировать планете ущерб, нанесенный человеческой рукой. Речь идет об обновлении экосистем, которое может принимать разные формы: садоводства в масштабах планеты, своего рода ландшафтного дизайна, инженерии или управления. Эта вторая модель подводит нас к вопросу, в какой мере мы сегодня способны сознательно исправить последствия человеческой деятельности на конкретных территориях, позволяя различным видам животных и экосистемам развиваться (или исчезать) без нашего вмешательства. Приоритетом должно стать сохранение продуктивности и целостности самовоспроизводящихся экосистем[360]. Весьма вероятно, что мы можем разве что ограничить влияние человека, предусмотрительно сводя его к минимуму там, где это в принципе возможно. Наверное, это все, что сейчас в наших силах, если мы хотим отойти в своих практиках от антропоцентризма.
    Но можно ли полностью исключить из современного экологического дискурса понимание природы как автономного, не затронутого влиянием человека фона любой деятельности? Парадокс в том, что это едва ли возможно. Любой созданный человеком артефакт в каком-то плане выходит за рамки задуманного, нередко приводя к неожиданным побочным эффектам. В этом отношении в наших достижениях всегда таится независимый природный импульс. Природа как активный фактор играет определенную рудиментарную роль, которую невозможно обойти стороной, — ее агентивность проявляется в нежелательных последствиях наших нововведений: эти последствия не запланированы создателями и не подчиняются им[361]. В некотором смысле, который мне кажется важным, антропоцен — эпоха непредвиденных последствий человеческой деятельности.

Незамеченная агентивность природы

    «Люди, существа одновременно природные и идущие наперекор природе, всегда были своего рода аномалией. Именно этим так знаменателен антропоцен: мы видим, как природная аномалия меняет устройство природы», — читаем мы в одной из работ об антропоцене[362]. Нарратив антропоцена строится на интересном переосмыслении наших прежних представлений об агентивности. Эта перемена противоречит духу антропоцентризма. Она касается доминирующей в истории, философии и других гуманитарных науках антропоцентричной парадигмы, которая признает способность к самостоятельным действиям только за человеком. В экологических гуманитарных науках, социологии техники, акторно-сетевой теории и исследованиях науки и технологий при объяснении тех или иных явлений учитываются и другие субъекты, помимо человека, тоже наделенные агентивностью: технологические инфраструктуры, машины, другие виды, микробы, постоянные свойства почв, ограничения, еще сохраняющиеся на планете, и экологические условия. Как стараются убедить нас авторы, придерживающиеся постгуманистической концепции агентивности[363], те, кем до сих пор интересовались история и социальные науки: выдающиеся личности, герои, представители элиты, — вместе с их намерениями и индивидуальностью не составляют единственно возможный предмет изучения.
    В эпоху антропоцена парадигма человеческой агентивности и человека как источника всех намеренных действий вызывает сомнение с точки зрения как методологии (это весьма слабый постулат), так и философии, — она воплощает высокомерие антропоцентризма в период дестабилизации всех систем планеты. Поэтому дискуссия об антропоцене заставляет задуматься о возможных типах агентивности и даже об альтернативных трактовках интенциональности. Исследования, проведенные в русле акторно-сетевой теории, показали, что наши действия опосредованы нечеловеческими субъектами и определяются ранее принятыми решениями, а кроме того, что агентивность можно «передать» окружающей среде. По этой причине инфраструктуры могут продолжать функционировать без участия человека, как это происходит с турникетами в аэропортах, задерживающими и пропускающими поток пассажиров, или с «лежачими полицейскими» на внутренних трассах, которые заставляют водителей снижать скорость[364]. В результате серьезно меняется и взгляд на человеческую агентивность. Она носит случайный характер, принимает разные формы, проявляется с разной степенью, подвержена колебаниям; технологические или природные факторы могут блокировать, ограничивать или направлять ее. При определенной комбинации условий ее можно даже почти полностью нейтрализовать.
    Проблемы антропоцена, такие как вопрос о планетарных границах или об изменении климата на Земле, заставляют задуматься еще и об агентивности, интенциональности и ответственности — индивидуальной и моральной. Какое место индивидуальные намерения (и действия) занимают в контексте климатической катастрофы или утраты биологического разнообразия? Разве мы все не ощущаем отчужденность и бессилие? Разве не в этом причина сопутствующей антропоцену апатии? Мы отлично понимаем, что все мы поодиночке оторваны от нависших над планетой опасностей и лишены возможности на них повлиять. Тогда на каком еще основании мы можем в подобных условиях оперировать привычным понятием агентивности?
    Важно, что благодаря дискуссиям об антропоцене проблема нежелательных побочных эффектов человеческой деятельности и риска, который приобрел систематический характер, привлекла к себе внимание. Теории о нежелательных последствиях, в свою очередь, выходят за рамки мышления, опирающегося на понятия намерения, рационального плана, предсказуемости и контролируемого прогресса. Теперь, когда мы сознаём существование планетарных границ, необходимо пересмотреть прежние взгляды на человеческую деятельность, потому что нет никаких внешних факторов, на которые мы могли бы списать нежелательные последствия собственного поведения. Учитывая, что определение ответственности за непреднамеренные действия неизбежно будет расплывчатым, требуется пересмотреть и прежнее понимание поведения.
    Склонность игнорировать активные силы природы или связи между людьми и нечеловеческими субъектами можно расценивать как свидетельство своего рода присущего человеку цинизма и высокомерия[365]. Мы можем лишь догадываться, что послужило причиной разрыва между человеком и природой. Взгляд на природу как на мертвую, пассивную материю? Представления об огромных ресурсах, которые можно захватить и использовать? Капиталистическая тенденция любой ценой добывать то, что человек способен заполучить ради накопления капитала? Умение видеть в природе лишь источник пользы? Поиски «дешевой природы»[366] ради ее эксплуатации? Привычка думать только о практической ценности природы с точки зрения потребностей человека — «венца творения»? Или, наконец, позиция (анти)экологического нигилизма, не предполагающего никаких угрызений совести?
    Возьмем такой пример: в господствующих сегодня нарративах рыночного неолиберализма природа сведена к тому, что способен увидеть в ней рынок. В этом смысле она утрачивает свою автономность. Логика рынка требует превратить в товар то, чем мы еще «располагаем» на планете. Агентивность природы здесь цинично сужена до единственного вызывающего интерес аспекта — способности приносить прибыль. В соответствии с логикой рынка, охрана природы должна окупаться, природа должна заработать, поэтому здесь не обойтись без денежных расчетов. Еще раньше, когда леса превратились в «запасы древесины», рыба и морепродукты — в «улов», животные — в «скот», реки и озера — в «запасы питьевой воды», отношение к ним как к товару и их уничтожение стали восприниматься как нечто законное[367]. Вот почему возникло такое понятие, как «экосистемные услуги», или отношение к экосистемам как к «банкам», снижающим экологический риск[368]. Сегодня все больше организаций требуют производить оценку экосистемных услуг, как, например, Европейский союз в рамках своей программы «Горизонт-2020». Кроме того, предпринимаются попытки оценивать убытки от утраты биоразнообразия. Существуют даже оценки общей стоимости всех экосистемных услуг и мирового природного капитала. Согласно этим оценкам, в 1997 году их стоимость вдвое превышала мировой ВВП[369].
    В одной из своих передач, посвященных тематике антропоцена, американский радиожурналист Саймон Адлер вместе с гостями программы обсуждал, насколько целесообразно оценивать рыночную стоимость конкретных экосистем или видов[370]. Во сколько оценить функции насекомых, опыляющих растения, или летучих мышей, питающихся насекомыми, вредоносными для зерновых культур? Эксперты способны более или менее правдоподобно оценить стоимость природы для экономики конкретного государства. Нередко участников дискуссий о проблемах окружающей среды убеждают только экономические аргументы. Однако можно ли считать ссылки на них приемлемой риторической стратегией? Вне зависимости от того, как мы ответим на этот вопрос, следует иметь в виду, что, если мы смиримся с использованием экономического лексикона, мы никогда не уйдем от способа мышления и образа действий, которые, по мнению большинства критиков, и послужили главной причиной экологического кризиса в эпоху антропоцена.
    Звучало мнение, что в значительной части классических социальных теорий, например в подходе Эмиля Дюркгейма, функционализме и даже социальной экологии, природу слишком опрометчиво сбрасывали со счетов[371]. Разумеется, формально узаконенный антропоцентризм социологии, как и гуманитарных наук в целом, неизбежно вытекал из необходимости выделить их в самостоятельные дисциплины. Акцент делали на значении социальной среды, необыкновенной гибкости человека и важной роли индивида. Подчеркивали уникальность человеческого рода на фоне животного мира, писали о нашей свободе, об умении человека создавать культуру и преодолевать всё новые и новые естественные ограничения посредством согласованных коллективных действий в беспрецедентных масштабах. Такого рода антропоцентризму часто сопутствовала биофобия — убежденность, что природа хаотична, непредсказуема и жестока[372]. Биофобия подталкивала к трактовке природы как аксиологически нейтрального фона, пассивной материи, ресурса, о котором невозможно рассуждать в этических категориях.
    Вот почему канадский специалист по социологии окружающей среды Рэймонд Мёрфи упрекает социальные науки в теоретической близорукости, указывая, что им присущ некоторый враждебный идеализм[373]. Так, постструктуралистский тезис о том, что общество творит действительность, по мнению исследователя, доводит до опасной крайности представление, согласно которому человек свободно формирует природу и конструирует свое окружение, живя исключительно в мире символов, дискурса или языка. Сегодня подобная критика часто звучит в адрес поверхностно понятого конструктивизма, которому приписывают утверждение, что природа — выстроенная нами система. Однако, на мой взгляд, обвинения такого рода основаны на заметном упрощении и явно предвзятой интерпретации[374]. Но в одном Мёрфи, пожалуй, прав: гуманитарные и социальные науки в своих теоретических изысканиях аккуратно обошли молчанием ненужное и опрометчивое переделывание природы.
    Схожие аргументы приводит Гайдн Вашингтон. В книге «Зависимость человека от природы. Как преодолеть экологический кризис» (Human Dependence on Nature. How to Help Solve the Environmental Crisis)[375] он доказывает, что представления, согласно которым природа — наше создание либо артефакт или же мы столкнулись с ее утратой и концом, по сути своей антропоцентричны и высокомерны, даже когда их развивают с проэкологических позиций. Вашингтон демонстрирует, что ученые зачастую глубоко антропоцентричны, как и экологические программы ООН. Ценность природы они рассматривают исключительно с точки зрения ее пользы для человека.
    Типичное для антропоцена убеждение, что человек — мера всех вещей, даже критериев, на основе которых классифицируют происходящие на планете изменения, свидетельствует лишь о свойственной людям мании величия. Вашингтон возражает против утверждения, что окружающие нас другие виды и экосистемы могут представлять собой лишь социальные конструкты. Ведь они не продукт нашего воображения! По мнению Вашингтона, антропоцентризм — выражение самовлюбленности homo sapiens. В долгосрочной перспективе она может обнажить наше неумение приспосабливаться к обстоятельствам. Поддерживая иллюзию, что человек «творит» природу, леса, реки или погоду, мы открываем простор для внушающих тревогу проектов, в том числе инженерии человека и контроля температуры на Земле. Экологический кризис не означает, что природы нет. Если цивилизация придет в упадок, природа никуда не денется, исчезнет только человек. Именно человек зависит от природы, а не наоборот.
    Вот почему даже современная риторика, построенная на тезисе о взаимозависимости природы и человека, с точки зрения Вашингтона, слишком антропоцентрична[376]. Так же обстоит дело с концепцией формирования природы, климата или экосистем. Как будто бы мы хорошо понимаем, что именно делаем, — и контролируем ситуацию. Однако, как подчеркивает канадский социолог, люди вовсе не формируют планету в таком смысле. Поэтому создается впечатление, что антропоцентризм социальных теорий (когнитивных, онтологических и методологических) в значительной мере препятствует осознанию того, что характерно для всех обитающих на Земле видов, ведь все они неизбежно зависят от экосистем и условий на планете. По словам Хэмилтона, у социологов нет выбора — в эпоху антропоцена все должны стать геофизиками[377]. Наши социальные и политические проблемы связаны с состоянием различных систем Земли.
    Все это не новые идеи. Проблемы истощения ресурсов, ограничения экономического роста и демографического взрыва красноречиво требовали к себе внимания по меньшей мере со второй половины ХХ века[378]. Высказывались мнения о важности естественных процессов, экологического ущерба и влиянии неантропогенных факторов, которыми раньше пренебрегали. Социологи заговорили о проблемах энергетической безопасности, климатического и эпидемиологического риска. Социальные феномены осмыслялись в контексте окружающей среды. В этом отношении во многих дискуссиях природе начали уделять подобающее ей внимание.
    Подведем итоги наших размышлений. Как подчеркивают участники споров об антропоцене, в настоящее время понятие природы представляет собой проблему, и не только нельзя вытеснить его из сферы гуманитарных наук, но и невозможно продолжать видеть в природе немое, инертное поле нашей деятельности. Сегодня трудно свести природу к «природным ресурсам», которые привыкли видеть в ней рынок и технонаука и которые можно бесконечно эксплуатировать, не терпя никаких убытков. Отсюда можно сделать вывод, что в эпоху планетарного кризиса природа выдвигает решительные требования и диктует свои нормы, ежечасно указывая нам на свою важную и активную роль.

Геоистория, новая концепция времени и ответственность за будущее

    Такие явления, как «коварная» проблема климатических изменений и необратимое закисление Мирового океана, бросают вызов нашим прежним способам мышления и нашему пониманию истории. На это в 2009 году указал историк и исследователь постколониализма Дипеш Чакрабарти в тексте «Климат истории. Четыре тезиса» (The Climate of History: Four Theses)[379]. По его словам, полноценные публичные дискуссии, участники которых анализировали проблему климатических изменений, начались только в 1980‐е годы — на тот момент в ходе дискуссий обсуждали явление глобализации. После 2000 года такие проблемы, как засухи в Австралии, пожары, таяние льдов в Гималаях и в полярных областях, закисление океанских вод и вымирание видов, стало уже невозможно игнорировать в публичном дискурсе[380]. Как это влияет на осмысление нами истории?
    Прежде всего дестабилизация климата, обусловленная человеческой деятельностью, означает, что естественная история и история человека составляют единое целое — геоисторию[381]. Раньше темп географических или экологических изменений считался слишком медленным, чтобы выступать главным фактором в историографических толкованиях. Такого мнения придерживались, в частности, Джамбаттиста Вико, Бенедетто Кроче, Робин Джордж Коллингвуд — все они настаивали на необходимости разделять естественную историю и историю человеческую. Лишь в рамках сформировавшейся в ХХ веке истории экологии, подхода, например, уже упомянутого мною Кросби, человек стал рассматриваться как биологический субъект, воздействующий на другие виды и окружающую среду. Однако типичное для антропоцена представление о человеке как важной геологической и экологической силе — нечто большее, нежели понятие биологического субъекта. Изменять химический состав атмосферы не то же самое, что перевозить отдельные виды флоры и фауны с одного континента на другой.
    Климатическая катастрофа, угрожающая привычному для нас социально-политическому порядку, ставит под вопрос сами предпосылки дальнейшего пребывания человека на Земле, указывая на конечность проекта под названием «человечество». Она, как полагает Чакрабарти, навсегда изменит прежнее понимание времени[382]. Угроза климатической катастрофы наводит на мысль, что история приобрела постчеловеческий, постцивилизационный характер. Понимание истории в эпоху антропоцена не может опираться на принцип коротких дистанций. Мы должны научиться думать о времени с позиций предупредительных и сдерживающих мер. В этом плане временная перспектива «инвестиционного горизонта», который в экономических моделях охватывает, как правило, не более тридцати лет, явно не годится для размышлений о будущем. Поэтому в споре об антропоцене решается нечто гораздо более важное — мы пытаемся нащупать сами границы осмысления истории.
    Как подчеркивает Чакрабарти, в эпоху антропоцена мы должны думать одновременно о явлениях глобального и планетарного масштаба, об истории, опирающейся на документальные свидетельства, и о временах, предшествовавших истории в таком понимании, о критике капитала и о том, какой тип мышления присущ человеку как виду. Геологическая гипотеза об антропоцене требует от историков сопоставить мировую историю капитала с историей человека как вида[383]. Это непростая задача. Чакрабарти считает, что проблема климатических изменений, скорее всего, обострит напряжение, связанное с неравномерным распределением ресурсов и власти на планете. Демографический рост в будущем с наибольшей вероятностью произойдет среди населения больших городов в бедных странах. Какое направление примут политика и конфликты на планете трущоб и климатических аномалий? Человечество не едино, а распалось на множество миров, разделенных на богатых и бедных.
    Слово «антропоцен» — не только название новой геологической эпохи, но и метафора климатического и экологического кризиса в масштабах планеты. Чакрабарти не в состоянии понять, как могут экомодернисты говорить о благом антропоцене[384]. О благом кризисе, который вселяет надежду? Исследователь убежден: составление периодизации — действие, направленное на установление нормы. Поэтому предложение ввести в геологию понятие антропоцена имеет аксиологическое значение. Я соглашусь с Чакрабарти — указанным потенциалом не следует пренебрегать.
    Дипеш Чакрабарти задается тем же вопросом, что и Андреас Мальм и Альф Хорнборг: антропоцен — следствие действий homo sapiens или скорее результат деятельности экономической элиты в развитых странах? Именно капиталистическая система в эпоху индустриализации стимулировала использование большого количества энергии, источником которой служит ископаемое топливо. И все же, по мнению Чакрабарти, кризис антропоцена не сводится к реалиям капитализма, а касается чего-то более важного — цикла жизни на планете[385]. Уравнивает нас то, что в ловушку антропоцена попали все, вне зависимости от исторической ответственности, которую одни народы возлагают на другие. Вот почему герменевтика подозрений, характерная для постколониального и постимперского подхода, — не самая подходящая отправная точка для размышлений о недугах антропоцена. Не время подчеркивать, сколь многое нас разделяет. Даже богатым и привилегированным не удастся избежать последствий дестабилизации климата. Как бы ни был велик человеческий потенциал и какой бы свободы мы ни достигли, мы не можем себе позволить, утверждает Чакрабарти, нарушения планетарных условий, критических условий, от которых зависит существование жизни на Земле.
    Вместе с тем автор «Климата истории» ставит вопрос: кто такие «мы» как вид в эпоху человека? Никогда ранее нам не приходилось осознавать себя как вид, никогда мы не задумывались о последствиях действий всех людей в целом[386]. Риск климатического коллапса схож с риском ядерной катастрофы, только в первом случае речь идет о побочных эффектах наших действий, о суммарном влиянии множества мелких решений, уже ставших частью истории, а не о решениях, которых можно избежать, отказавшись от использования ядерного оружия. Раньше нас интересовал лишь краткосрочный успех, связанный с продолжением нашего существования и сохранением доступа к ресурсам. Чакрабарти спрашивает: что заставило бы нас измениться? Стала ли человеческая деятельность одним из природных условий, или, наоборот, мы впервые столкнулись с ситуацией, когда человечество, действительно, само определяет свое будущее? Для Чакрабарти ключевой вопрос антропоцена — в том, сможем ли мы взять на себя полную ответственность за будущее.

Границы воображаемого?

    Многие теоретики отмечают, что название «антропоцен» звучит спесиво, даже высокомерно, отражая нашу браваду по поводу собственной исключительности. Участники дискуссии о новой геологической эпохе хвастливо заявляют, например, что «стратиграфический след» человечества можно будет наблюдать через миллионы лет. В этом плане идея антропоцена — яркое проявление «воинствующего антропоморфизма»[387]. По этой причине Эйлин Крист — американский специалист по социологии окружающей среды, сторонница тезиса об ограничении населения Земли за счет сдерживания рождаемости — протестует против моды на антропоцен. Как считает Крист, в этом понятии воплощены наши комплексы и стремление к превосходству. Разве может антропоцен быть поводом для гордости? Не уместнее ли в эпоху разочарования в экологической политике и отрицания говорить о мизантропоцене?[388] По какому же праву мы говорим об антропоцене? Разве мы таким образом не подчеркиваем, что человек способен полностью подчинить себе природные условия?
    Мальм и Хорнборг также сетуют, что, рассуждая об антропоцене, мы упиваемся властью человека, которому вновь отводим центральное место. Эти дискуссии дают человечеству очередной повод самовлюбленно вглядываться в свое отражение. Поможет ли нам такая система понятий посмотреть в глаза охватившему планету кризису и искоренить экономические системы, построенные на эксплуатации окружающей среды и дальнейшем сжигании ископаемого топлива?
    Изначально греческое слово «антропос» означало вид, условия функционирования которого связывают его с землей. Этимология латинских слов homo и humanus тоже указывает на понимание человека как существа, живущего на земле. Но, как подчеркивает Джеймс Лавлок, автор гипотезы Геи, homo sapiens объявил Земле своего рода войну; XXI век ведет войну с Геей[389]. Как это может быть, если существование человека неизбежно зависит от земли и почвы, глины и песка?[390] Разве это не прискорбно — констатировать, что категория человека по-прежнему доминирует и отодвигает на второй план другие категории, даже в эпоху устрашающих экологических проблем? Неужели представления о чем-то связанном с землей кажутся слишком скучными, чересчур приземленными, прозаичными?[391] По-видимому, понятие Земли недостаточно эффектно, чтобы с достаточной силой отражать кризисы и задачи антропоцена — в первую очередь необходимость решительной экологической политики.
    Многие исследователи надеются, что понятие антропоцена не только акцентирует внимание на высокомерии людей, захлебывающихся от сознания своей силы и размаха своего влияния, но и сделает нас более чуткими к проблеме ответственности, к необходимости призвать человека к ответу за эксплуатацию и учесть другие законы, помимо сугубо человеческих. В этом смысле у антропоцена есть шанс стать первой эпохой без иллюзий, эпохой, где нет места беспечному оптимизму. Истощаются наши возможности, закрываются пути. Ситуация патовая. Существование планетарных границ резко сужает спектр вариантов, из которых человечество может выбирать.
    Так получится ли у нас дорасти до ответственного, постантропоцентричного антропоцена? Или же мы так и застрянем в тупике невосполнимых потерь, наблюдая, как стремительно сужается «внешняя» по отношению к действиям человека область? В этом смысле мы и правда уже утратили природу как статичное поле деятельности. Может быть, антропоцен — эпоха, когда нам следует пересмотреть свой взгляд на планетарные границы и само понимание пределов?
    Я соглашусь с теми, кто полагает, что самая трудная с политической точки зрения задача антропоцена — выработать стратегии управления непоправимым[392]. Налицо разница между нынешним системным риском, о котором некогда писал Бек, и такими катастрофами, как климатический коллапс или кризис утраты биоразнообразия. В обществе риска еще не поздно что-то изменить, риск — потенциальная опасность, которую мы оцениваем и которой стараемся избежать. В обществе катастрофы мы бьем тревогу, потому что времени уже нет. Именно об этом пишет Хэмилтон: «Слишком поздно торговаться с Землей»[393]. Настала эпоха необратимых последствий, неминуемой обратной реакции, эпоха, когда мы вот-вот перешагнем критические пороги. Мы вынуждены выработать стратегии управления непоправимым — насколько это вообще возможно.
    В другом отношении речь идет об управлении неизбежным[394]. Подобное предприятие требует нового типа политики и власти. Необходимо отказаться от анализа интересов и прибыли отдельных государств, направленного на дальнейший неограниченный рост. Однако нам пока не удается ничего изменить. К тому же создается впечатление, что мы пока и не готовы к таким переменам. Всем нашим институтам присуща близорукость. Мы вступаем в совершенно новую эру мировой политики — эру приспособления к тому, что нельзя исправить. Мы оказались перед лицом неясного будущего, климатической миграции, неотвратимых решений и невосполнимых потерь. В эпоху антропоцена экологическая политика никоим образом не может ограничиваться охраной экосистем или отдельных видов. Объектом политической рефлексии должна стать скорее Земля как целое.
    Поэтому не исключено, что антропоцен правильнее было бы называть рубежом, а не одной из эпох[395]. В статье с ироничным названием «Антропоцен, Капиталоцен, Плантациоцен, Ктулуцен: создание племени» (Anthropocene, Capitalocene, Plantationocene, Chthulucene. Making Kin) Донна Дж. Харауэй задается вопросом, перешагнули ли мы уже границу, за которой последствия наших действий неизбежно меняют саму суть «игры» жизни на Земле — жизни для каждого, всех форм жизни[396]. Каких доказательств этого факта мы ждем: изменения климата, превышения норм токсичности или данных об ущербе, который наносит использование экстремальных технологий, таких как добыча газа и нефти из сланцев?[397] По словам Харауэй, мы живем в эпоху «скорби о невосполнимых потерях»[398]. В эпоху разрушения убежищ для живых существ, коллапса системы.
    По мнению Харауэй, эпоху больших перемен (которые нам все-таки нужны) нельзя называть антропоценом[399], продолжая придерживаться прежних, антропоцентричных категорий. Поэтому американский философ предлагает оперировать более адекватными понятиями[400]. Одно из них — плантациоцен. Мы живем во времена выращивания в огромных масштабах монокультур, истощающих почву, промышленного сельского хозяйства, промышленного рыболовства и животноводства. Мы превращаем планету в плантацию, выжигаем тропические леса, провоцируя необратимые процессы утраты биоразнообразия и целых экосистем[401]. Земля теперь представляет собой огромный ботанический сад, где образцы исчезнувших видов тешат взор человека-империалиста[402].
    Еще одно понятие — ктулуцен. Оно происходит от названия одного из видов паука, Pimoa cthulu, обитающего в Калифорнии, а само это название пришло из языка гошутов — племени индейцев из группы шошонских народов, проживающих в штате Юта. «Хтонический» — греческое слово, означающее силы земли, присутствие которых проявляется во всем[403]. Харауэй важно подчеркнуть глубинную взаимозависимость живых существ, сообща формирующих экосистемы. Поэтому она и говорит о множественности видов. Харауэй — философ, всецело поддерживающий такие предложенные Латуром и Стенгерс понятия, как «наземные существа», «размещение», формирование стабильной общности или Гея. Она пишет: «Гее свойствен аутопоэзис, то есть способность выстраивать самое себя, поддерживать собственные границы, она изменчива, динамична и стабильна в определенных, а не в каких-то иных условиях. Нельзя сводить ее к сумме частей, потому что она представляет собой совершенную, целостную систему, что проявляется и в форме аномалий, в наборе параметров, которые сами по себе чувствительны к динамичным процессам внутри системы»[404].
    По мнению Анны Лёвенхаупт Цзин, коллеги Харауэй, в постприродную эпоху человеческую природу тоже следует рассматривать в категориях межвидовых взаимосвязей[405]. Не стоит говорить об исключительности человека и его автономии. Такие разговоры направят нас по ложному пути. Если интерпретировать историю сквозь призму сосуществования человека с другими видами, мы обнаружим глубинную взаимозависимость. Любое живое существо влияет на другие организмы за счет своих сезонных ритмов рождаемости и моделей развития, а также за счет расширения своих территорий. Не только люди создают себе среду обитания. Если мы изменим вектор мышления в эпоху антропоцена, правильнее сказать, что это зерновые культуры «одомашнили» человека, вынудив его оставить кочевой образ жизни. История аграрных обществ, как и эпоха колониализма, в свою очередь, свидетельствует о тесной связи судьбы человека и других существ. Без сохранения своеобразного равновесия, зависящего от сохранения экологических ниш, в которых будут развиваться другие виды, мы тоже не сможем существовать.
    В книге «Гриб на краю света. О возможности жизни на руинах капитализма» (The Mushroom at the End of the World. On the Possibility of Life in Capitalist Ruins) Цзин утверждает, что организмы, в наибольшей степени сформировавшие облик планеты до появления на ней человека, — бактерии и грибы[406]. Может быть, мы заняли их место — место существ, поглощенных преобразованием своего окружения на всех уровнях? История отношений человека с различными видами грибов — видами, ему сопутствующими, — необычайно увлекательна. Грибы живут в симбиозе с другими видами, например с корнями растений; они обогащают почву, отвечают за процесс гниения, накапливают в себе тяжелые металлы, они обеспечивают ферментацию, позволяя производить продукты питания, алкоголь и пенициллины. История наших отношений с грибами — это еще и разрушительные заболевания, убивающие сельскохозяйственные монокультуры (как, например, картофельная болезнь), и вред, который причиняет плесень.
    Антропоцен — эпоха, когда вмешательство человека по определению заметнее, чем влияние других геологических факторов[407]. Своего рода «онтологическая неуверенность»[408] и нестабильность — приметы нашего времени. Однако неуверенность предполагает открытость и чуткость к другим. Нежданные происшествия меняют нас самих[409]. Зыбкий, нестабильный мир антропоцена — это одновременно и мир без цели, без телеологии: «Неувязка в том, что прогресс потерял смысл»[410]. Капитализм зашел в тупик. Вот почему в таком контексте уместнее говорить не о прогрессе, а об ассамбляже — непреднамеренной согласованности действий, коллективных попыток вместе с другими видами продлить свое существование.
    Поэтому Харауэй утверждает: мы созидаем наше общее будущее. «Делайте свое племя, а не детей!» (Make Kin Not Babies!) — призывает она[411]. Мы должны стать близкими вне зависимости от кровных уз — не размножаться, а породниться. Может быть, многовидовая экосправедливость и есть будущее антропоцена? Время покажет.

Непрерывный апокалипсис и фетишизация катастрофы

    В дискуссии об антропоцене не обходится и без апокалиптических трактовок[412]. Конечно, само представление о климате изначально было окутано мифами. Особенно это касалось стихийных бедствий: наводнения, засухи, землетрясения. Однако культурные образы, связанные с климатом, не всегда носили негативный характер — достаточно вспомнить идеализированную картину Эдема[413].
    До сих пор европейские нарративы, выражающие ужас перед климатическими явлениями, принимали разное направление[414]. Порой они строились вокруг Страшного суда, греха, вины или покаяния. Апокалиптическим толкованиям нередко сопутствовал страх потерять контроль над погодными условиями. Толкования эти на тот момент были преимущественно богословскими. В XVI, XVII и XVIII столетиях климат представлял собой арену борьбы добра и зла: так, суровые зимы связывали с чарами колдуний. Проявлениями сил зла считались, например, ураган, опустошивший в 1703 году Южную Англию, или извержение вулкана Лаки в Исландии, из‐за которого в Европе в 1783–1784 годах были жаркое лето, суровая зима и надолго повисла дымка.
    В эпоху европейского колонизаторства (которая началась в XVI веке, а закончилась примерно в XIX) споры о климате начали вращаться вокруг категории патологии. Влажный климат колонизированных европейцами стран и тревога, которую вселяли незнакомые места, играли важную роль в расистских нарративах. В сознании колонизаторов надолго закрепилась связь между зноем, сонливостью, апатией, влажностью и ленью, сексуальной распущенностью, безнравственностью, которые они приписывали покоренным народам. Восприятию климата как патологии способствовало и беспокойство белого человека о том, удастся ли ему акклиматизироваться[415]. По сей день, несмотря на развитие тропической медицины и изобретение кондиционеров, западный человек уверен, что типы климата можно расположить в иерархическом порядке: больше всего ценится сухой, умеренный климат. Благодаря развитию метеорологии в XIX веке и постепенному распространению достоверных сведений о причинах погодных явлений стало возможно до некоторой степени контролировать климат, а нарративы, продиктованные страхом, отошли на второй план[416].
    В дискуссии об антропоцене мы встречаем многочисленные отсылки к экоапокалипсису в разных обличьях[417]. Он принимает интересную форму непрерывного апокалипсиса, который отныне будет сопровождать нас всегда. Апокалипсис предстает не как символическое завершение истории, а как постоянный фон нашей деятельности, лишенный богословского смысла или метафорической глубины. Это постсекулярный апокалипсис. О нем пишет Эрик Свингедув, бельгийский профессор географии, в работе «Апокалипсис навсегда? Постполитический популизм и призрак климатических изменений» (Apocalypse Forever? Post-political Populism and the Spectre of Climate Change)[418].
    Любопытно, что идея апокалипсиса в каком-то смысле закрепляет и даже усугубляет дуализм природы и культуры. Секулярный апокалипсис предполагает, что природа наносит нам ответный удар, мстя человечеству за то, что оно так долго и высокомерно ее игнорировало[419]. Это еще раз указывает на проблематизацию уже упомянутой категории агентивности в эпоху антропоцена.
    Как подчеркивает Свингедув, призрак экологической катастрофы может дать удобный повод популистам, породив множество жестов популистского толка[420]. Свингедув согласен с остроумным высказыванием Алена Бадью, назвавшего экологию «новым опиумом для народа»[421]. В период дестабилизации климатической системы все «мы» находимся в опасности. Поэтому мы объединяемся против абстрактного общего врага, который извращает систему. Климатический риск сплачивает граждан. Популистская риторика может служить аргументом в пользу атомной энергии или таких стратегий, как геоинженерия. Оба решения можно подать как возможность спасти и климат, и капитализм[422]. Свингедув здесь не ошибся.
    Трудно не согласиться с утверждением, что риск климатических изменений обладает серьезным подрывным потенциалом. Но в чем именно выражается этот потенциал? Каких протестов и преобразований нам ждать? По мысли Свингедува, XXI век — эпоха постполитики, в которой царит поверхностное согласие заинтересованных лиц, чьи требования удовлетворены. Господствует убеждение, что на самом деле нет никаких альтернатив современной экономико-политической системе. Нигилизм такого рода приводит к уверенности, что мало что можно изменить. Такой способ мышления лежит в основе как присущей антропоцену апатии, так и косной энергетической политики по модели business as usual. Никто не нарушает установившийся порядок, жизнь идет своим чередом. Никто не оспаривает доминирующую систему ценностей, не доходит до открытых конфликтов. Нет областей, в которых мнения могли бы кардинально разойтись.
    Для эпохи постдемократии характерен узкий спектр принимаемых во внимание политических возможностей[423]. Как полагает Свингедув, в случае климатической политики об этом свидетельствует, в частности, тот факт, что экологические активисты обычно обращаются к элите, правительству, высшим должностным лицам, не стремясь при этом создать новую элиту или новые платформы для принятия решений[424]. Климатический кризис не стимулирует формирование нового, активного политического субъекта. Вместо него образовался вакуум, что содействует апатии и климатическому тупику. Нет даже адекватных формулировок проблемы климатической катастрофы в политических категориях. Речь идет о таких формулировках или нарративах, которые привлекли бы внимание к проблеме и стали бы фундаментом для ее эффективного решения.
    В эпоху постполитики все, на что мы можем рассчитывать и что наблюдаем на практике, — это вероятная фетишизация климатической катастрофы, превращение экологического кризиса в спектакль, в перформанс, эстетическое смакование риска дестабилизации климата на разные лады. За счет этого механизма нарративы об окружающей среде используют как инструменты «экологического страха». С точки зрения Свингедува, капиталистическая система извлекает выгоду из страха.
    Немецкий журналист Кристиан Швегерль в книге «Антропоцен. Эра человека и ее влияние на нашу планету» (The Anthropocene. The Human Era and How It Shapes Our Planet) тоже отмечает, что в дискурсе антропоцена звучат эсхатологические интонации, которые находят огромный отклик. Особенно часто цитируют Апокалипсис американцы, демонстрируя тенденцию к мышлению в категориях катастрофы. Однако апокалиптическое мышление может принести вред, парализовав нас и не дав научиться мыслить длительными сроками, что в эпоху антропоцена совершенно необходимо. Нам не хватает представления о рациональности и ответственности в долговременной перспективе. Именно поэтому Швегерль надеется на формирование благого антропоцена[425]. Он говорит: скажем «нет» апокалипсису и начнем строить лучшее будущее; только такой антропоцен имеет смысл — созидание стабильного, справедливого будущего в надежде избежать апокалипсиса[426].

Глава 5. Лики антропоцена

    Мы живем в мире, какого никогда еще не было[427].

Сон о прекрасном антропоцене

    В апреле 2015 года восемнадцать исследователей и активистов, занимающихся охраной окружающей среды, выпустили совместно подготовленный ими «Манифест экомодернистов» (An Ecomodernist Manifesto)[428]. В группу экомодернистов (или экопрагматиков, а также экологических прагматиков, как их еще иногда называют) вошли Тед Нордхаус и Майкл Шелленбергер, основатели научного центра Breakthrough Institute, действующего с 2003 года, Джон Асафу-Аджайе, австралийский экономист, изучающий проблему климатических изменений, Рут де Врис, исследующая вопрос устойчивого развития, философ Марк Сагофф, который изучает движение в защиту окружающей среды, и физик Дэвид У. Кит, специалист по геоинженерии.
    Нордхаус и Шелленбергер ранее опубликовали книгу «Прорыв. От смерти движения в защиту природы к политике возможности» (Break Through. From the Death of Environmentalism to the Politics of Possibility), которая послужила сигналом своего рода «выгорания» среди экологических активистов и вызвала бурную дискуссию[429]. Авторы задавались вопросом, как экономика могла бы продолжить существовать в будущем, неизбежно приспособившись к климатическим изменениям, и постулировали политику открытых возможностей и экологического прагматизма вместо «мертвого энвайронментализма», который необоснованно приписывает природе некие устойчивые глубинные свойства. Они поддерживали одновременно экономическое развитие и развитие экологического движения, выражая надежду, что эти процессы не являются взаимоисключающими. С их точки зрения, важнейшая и осуществимая задача — получение возобновляемой энергии как наиболее дешевой благодаря техническому прогрессу. Нордхаус и Шелленбергер ставили в книге вопрос о возможных стратегиях развития экологии и экономики в эпоху смуты и нестабильности.
    На мой взгляд, экомодернизм — разновидность оптимистического мышления, сторонники которого делают ставку на технический прогресс и новые инвестиции в создание здоровой «зеленой» экономики. Для рассуждений экомодернистов характерна риторика беспрерывных обещаний. При этом экомодернисты не подвергают сомнению тезис о ведущей роли экономики США и других развитых стран в будущем переходе к устойчивому развитию[430].
    В «Манифесте экомодернистов» воплощен рыночно-экологический оптимизм, предполагающий высокую оценку процессов модернизации. Остановимся на этом документе подробнее. В первую очередь экопрагматики подчеркивают пользу, которую до сих пор приносила модернизация. Благодаря ей увеличилась средняя продолжительность жизни, люди на Земле стали более здоровыми, а условия жизни — более благоприятными. Прогресс помог изжить крайнюю нищету во многих странах или хотя бы уменьшить ее масштабы. Авторы манифеста поясняют: «Говоря о модернизации, мы имеем в виду длительную эволюцию социальных, экономических, политических и технологических отношений внутри человеческих сообществ, которая привела к значительному улучшению в таких сферах нашей жизни, как жилищные условия, здравоохранение, эффективное использование ресурсов, экономическая интеграция, общая инфраструктура и права человека»[431]. Таким образом, они связывают прогресс не только с материальными и техническими достижениями, но и с процессами демократизации, такими как эмансипация женщин. При этом экомодернисты подчеркивают, что не следует отождествлять модернизацию с капитализмом, ростом экономического неравенства или чрезмерной властью крупных корпораций.
    По словам авторов, не стоит романтизировать предшествующие эпохи как идиллические времена, когда человек жил в гармонии с природой. Плейстоцен и голоцен были эпохами, когда человек не только уничтожил крупную фауну, но к тому же активно выжигал и вырубал леса. В рассматриваемом документе подчеркивается, что целых три четверти лесных массивов были уничтожены еще до промышленной революции. Экомодернисты предостерегают против фантазий о каком-либо возврате к дикой природе. Приоритетом человечества, по их мнению, всегда должно оставаться благосостояние людей. В «Манифесте экомодернистов» сказано: «Не существует никакого конкретного состояния до вмешательства человека, на которое можно было бы сослаться и к достижению которого можно было бы стремиться»[432].
    Авторы «Манифеста экомодернистов» заявляют, что экономическое развитие может не зависеть от влияния человека на окружающую среду. Беспрестанные усилия, направленные на повышение производительности, приведут нас к благому и даже прекрасному антропоцену[433]. Экомодернисты предлагают отказаться от прежних неэффективных моделей разработки климатической политики и провозглашают своего рода постэнвайронментализм, опирающийся на инвестиции в новые технологии, которые сформируют экономику нового типа. Они призывают отказаться от проектов устойчивого развития, направленных на уменьшение экологического следа (англ. footprint), который оставляет человечество, эксплуатируя ресурсы планеты. Авторы постулируют контроль степени загрязнения и адаптацию к климатическим изменениям.
    Так как в развитых странах рождаемость уже снизилась, а в развивающихся странах такой сценарий тоже вероятен, экомодернисты выражают надежду, что интенсивность эксплуатации суши, лесов и природных ресурсов может достичь пика и начать снижаться уже в этом столетии. Мы можем похвастаться успехом в попытках восстановления лесов, в применении современных технологий для опреснения воды и в использовании атомной энергии, менее вредной для окружающей среды. Авторы данного документа высказываются за атомную энергию, напоминая, что ее производство требует меньших ресурсов, в том числе земельных, по сравнению с выработкой возобновляемой энергии[434].
    Экомодернисты восхищаются аквакультурой, развитием городов (благодаря которому сельские местности «возвращаются к природе») и промышленным сельским хозяйством, которое позволяет прокормить растущее население. Авторы манифеста критикуют малые фермерские хозяйства как неэффективные и утверждают, что тракторы и искусственные удобрения вскоре позволят развивающимся странам модернизировать пищевую промышленность, повысив ее эффективность. Развитие аграрного сектора приведет к тому, что многие земли, которые сейчас использует человек, смогут вернуться к своему естественному состоянию.
    В другом месте «Манифеста экомодернистов» читаем:
    «Изменение климата и другие глобальные экологические проблемы не являются главной и непосредственной причиной огорчений для большей части населения. Они и не должны никого расстраивать. Новая угольная электростанция в Бангладеш загрязняет воздух и увеличивает объем выбросов углекислого газа в атмосферу, но в то же время существенно облегчает жизнь. Для миллионов людей, лишенных электрического света и вынужденных жечь навоз, чтобы подогреть пищу, доступ к электричеству и топливу — вне зависимости от их источника — означает улучшение качества жизни, хотя и усугубляет экологическую ситуацию»[435].
    Экомодернисты сознают проблему возможных последствий климатической политики. Они отдают себе отчет в том, что издержки будут распределены неравномерно. Кто и кому имеет право указывать на необходимость экономить? Разве забота о климате не проблема, которую может «позволить себе» богатый белый средний класс, пекущийся скорее об эстетически безупречных, изящных садах, чем об окружающей среде, — и не интересующийся экономическими последствиями устойчивого развития, вся тяжесть которых ляжет на самых слабых? Кто уже сейчас выигрывает от политики устойчивого развития? Кто лишен возможности высказаться на эту тему? А ведь такие вопросы имеют, пожалуй, фундаментальное значение. В этом отношении трудно отказать экопрагматикам в здравом смысле.
    Они добавляют:
    «Мы понимаем, что государство играет важную роль в решении экологических проблем и стимулирует технологические разработки, в том числе за счет контроля над развитием технологий, дотаций и других средств, позволяющих выводить технологии на рынок, а также за счет законодательного регулирования, благодаря которому окружающая среда не подвергается риску. На наш взгляд, международное сотрудничество в области технологических инноваций и обмена технологическими разработками имеет определяющее значение для сельского хозяйства и энергетики»[436].
    Экопрагматики пишут, что следует немедленно ускорить уже запущенные процессы декарбонизации. Они знают, что технический прогресс всегда требует эволюции институтов, которые связаны с конкретной технологией. Любое технологическое решение проблемы должно учитывать социальный, экономический и политический контекст.
    Любопытно, что уже упомянутый Кристиан Швегерль в книге об антропоцене тоже описывает сценарий благого антропоцена, не загрязняющего атмосферу. Он признаёт, что в эпоху антропоцена мы живем за счет будущего[437], но нам нужны положительные примеры, картина благого антропоцена. Никто еще не знает, какой эпохой окажется антропоцен, пока что существует множество разных возможностей. Швегерль излагает развитие событий в духе политической фантастики: в его версии важную роль играют протесты жителей Китая, выступающих за охрану окружающей среды[438].
    Швегерль справедливо отмечает, что проблема климата в эпоху антропоцена отсылает нас непосредственно к вопросу, в чьих руках сосредоточена власть. Он подчеркивает, что угле— и нефтедобывающие предприятия обладают слишком большим влиянием на людей[439]. Если бы энергетическим компаниям не предоставляли субсидии и льготы, возобновляемые источники энергии смогли бы составить им более серьезную конкуренцию, а инвестиции в это направление приносили бы больше прибыли.
    Однако ответственность лежит не только на самих корпорациях, но и на их клиентах. Каждый день, принимая любое потребительское решение, связанное с расходом топлива, мы «голосуем за климатическую катастрофу»[440]. По мнению немецкого журналиста, нужен новый тип индивидуализма, носители которого будут оценивать любую покупку, доставляющую им удовольствие, с точки зрения ответственности за будущее планеты. В этом и заключается условие благого антропоцена[441]. В первую очередь необходимо ударить по механизмам, поощряющим потребительство. Ни к чему делить ответственность на семь миллиардов. Способность решить проблему климатических изменений — проверка человеческого рода на интеллект. В своей оптимистичной теории Швегерль подчеркивает, что мы в состоянии измениться, ведь человеческий мозг пластичен. Мы можем отказаться от погони за экономическим ростом, ценить только такие развлечения и стиль жизни, которые не ведут к загрязнению атмосферы, чинить сломавшуюся технику, оценивать экологический ущерб от производства, есть мясо раз в неделю, бережно относиться к экосистемам. Страховые фонды могут начать вкладывать средства исключительно в минимизацию вредоносных выбросов[442]. Как полагает Швегерль, сам по себе технический прогресс не решит наших проблем, как химическая и биогенетическая революции не уничтожили голод и недоедание.

Сокрушительная критика: самонадеянная фантазия или лживая пропаганда?

    В мае 2015 года восемнадцать экологов, в том числе Джереми Карадонна (историк и специалист по устойчивому развитию), Филип Верграгт (философ, изучающий проблему ответственного потребления), Айрис Бороуи (историк и специалист по устойчивому развитию), Маттиас Шмельцер (исследователь, занимающийся концепцией антироста и социальной экономикой) и Питер Э. Виктор (экономист, исследующий вопросы экологии), ответили экомодернистам критикой, опубликовав документ под названием «Ответ сторонников антироста на „Манифест экомодернистов“» (A Degrowth Response to An Ecomodernist Manifesto)[443].
    Критики «Манифеста экомодернистов» назвали представленный в нем подход технофильским и даже квазиимпериалистическим, подчеркнув, что в экомодернизме на самом деле нет ничего «эко»[444]. По мнению оппонентов, авторы «Манифеста экомодернистов» демонстрируют непонимание того, каковы нежелательные экономические и экологические последствия индустриализации, перехода к промышленному сельскому хозяйству и урбанизации[445].
    «Манифест экомодернистов» и правда обнаруживает изрядную долю пагубного невежества как в социологическом, так и в историческом плане. Например, хотя три четверти леса, действительно, было уничтожено еще до промышленной революции, не стоит забывать, что на это у человечества ушло целых двести тысяч лет! Современный человек за 250 лет уничтожил 25 процентов лесных массивов — пугающими темпами и в масштабах, несопоставимых с медленными процессами обезлесения в доиндустриальную эпоху.
    Согласно другим подсчетам исследователей, занимающихся историей окружающей среды, обезлесение нашей планеты почти на две трети приходится на ХХ век, причем одна шестая этого леса пошла на нужды деревообрабатывающей промышленности, в остальная часть была уничтожена ради освобождения земли под сельскохозяйственные угодья. За 1960–1997 годы мы утратили 10 процентов лесов Амазонии. За 1960–1990 годы сведено около 50 процентов тропических лесов в Африке[446]. Более того, наблюдаемое после 1945 года замедление обезлесения и даже частичное восстановление леса в зоне умеренного климата происходили за счет увеличивающихся масштабов уничтожения тропических лесов[447]. Аналогичным образом Японии удалось восстановить часть своих лесов (приблизительно к 1900 году на территории Японии древних лесов уже не оставалось), но достигла она этого, увеличив объемы импорта древесины, прежде всего из Индонезии. После 1965 года Япония стала крупнейшим в мире импортером древесины и продуктов ее переработки. К 1990 году в Индонезии, сделавшей интенсивную эксплуатацию лесов одним из ключевых источников дохода, была уничтожена треть всех лесных территорий. В 1997–1998 годах в Индонезии и Малайзии начались первые из целого ряда крупных пожаров: горели леса и торфяники, в результате чего в атмосферу было выброшено огромное количество парниковых газов[448].
    Как указывают сторонники антироста, от индустриализации выиграли в первую очередь наиболее обеспеченные слои населения, а самые бедные оказались вытеснены в гетто и густонаселенные города по всему миру — от Китая до Бразилии. Авторы «Манифеста» не упоминают и, по-видимому, не принимают во внимание губительных для окружающей среды последствий промышленного сельского хозяйства, основанного на выращивании монокультур, использовании пестицидов и генно-модицифицированных организмов. Они не говорят о роли приватизации и монополизации рынка семян и получения патентов на генетический материал, как и о политике государственного финансирования сельского хозяйства по всему миру или о спекуляциях сельскохозяйственной продукцией на рынке ценных бумаг — спекуляциях, которые привели к голоду и нищете во многих регионах[449].
    По мнению оппонентов, оптимистический лоск, который экомодернисты наводят на процессы модернизации и который лежит в основе их манифеста, напоминает позитивистскую социальную программу Герберта Спенсера, подвергшуюся критике в XIX столетии[450]. Эмансипация женщин, как и другие освободительные процессы, произошла не вследствие индустриализации. Новые технологии и экономическое развитие сами по себе не гарантируют демократизации обществ. Борьба за права человека и социальные свободы шла медленно, вовлекая широкие массы жителей разных стран, которые протестовали против существующего порядка. Промышленная революция строилась на использовании детского труда и эксплуатации представителей многих социальных групп. Несмотря на развитие здравоохранения и увеличение средней продолжительности жизни, деградация окружающей среды и загрязнение атмосферы, обусловленные индустриализацией и урбанизацией, пагубны для человека. Они ставят под угрозу здоровье и жизнь многих людей.
    Авторы ответа на «Манифест экомодернистов» не мыслят безопасного будущего планеты Земля без радикального ограничения производства и потребления, особенно в развитых странах. Они постулируют устойчивый контролируемый построст и переход к экономике устойчивого состояния (англ. steady-state economy).
    В настоящее время идея отделения экономического роста от эксплуатации окружающей среды — попросту фантазия. Как показывают данные о загрязнении атмосферы, количество вредоносных выбросов снижалось лишь в периоды экономических кризисов. Экономический рост всегда ведет к росту загрязнения. Об этом свидетельствует известный парадокс Джевонса, согласно которому рост энергоэффективности и технологический прогресс почти неизбежно влекут за собой рост, а не снижение потребления[451], а последний, в свою очередь, повышает уровень загрязнения.
    С точки зрения критиков, экомодернисты, рассматривая чисто технологические решения проблемы, начисто забывают о какой бы то ни было осторожности. Они переоценивают значение и эффективность технологии улавливания и хранения углерода. Кроме того, авторы «Манифеста» не останавливаются подробно на щекотливом вопросе геоинженерии, хотя Дэвид У. Кит, подписавший этот документ, занимается разработкой ее методов.
    Однако особенно много споров вызывает восторг экопрагматиков перед атомной энергией. Как отмечают критики «Манифеста экомодернистов», выступающие с позиций антироста, согласно данным Межправительственной группы экспертов по изменению климата, на атомные электростанции приходится лишь два процента вырабатываемой в мире энергии. По данным Международного энергетического агентства, эта цифра достигает 5,72 процента[452]. Атомная энергетика требует огромных вложений. Строительство электростанций, их обслуживание, добыча урана и накопление радиоактивных отходов, которые хранятся тысячелетиями, сопряжены с выбросом в атмосферу значительного количества парниковых газов. Еще до начала эксплуатации атомные электростанции потребляют большие объемы воды. Они повышают риск возможных аварий и террористических атак, не говоря уже об угрозе использования ядерных материалов в ходе вооруженных конфликтов. К тому же, по некоторым оценкам, запасы урана могут кончиться примерно к 2080 году[453].
    В статье «Присвоение антропоцена» (Hijacking the Anthropocene) Иэн Ангус[454] называет Breakthrough Institute антиэкологическим, проядерным исследовательским центром, связанным с большим капиталом[455]. Breakthrough Institute пытается присвоить понятие антропоцена и одновременно дискредитировать экологических активистов. Как считает Ангус, говоря о благом или прекрасном антропоцене, «лоббисты» Нордхаус и Шелленбергер вредят науке, особенно наукам о Земле. Их теории совершенно нереалистичны и глубоко ошибочны. Они оптимистично утверждают, что экологический кризис — возможность обеспечить достаток и потребление всем гражданам благодаря дальнейшему техническому прогрессу и модернизации. Они не дают себе труда пояснить, в чем конкретно заблуждаются десятки экологов, отмечающих беспрецедентную опасность, в которой планета оказалась из‐за вмешательства человека. Ангус прямо обвиняет Breakthrough Institute в пропаганде, называя «фантазией» идею благого антропоцена. Авторы манифеста пропагандируют ложные идеи и искажают научные познания об окружающей среде.
    Схожую оценку дает «Манифесту экомодернистов» и Клайв Хэмилтон. Рассуждая о благом антропоцене, экомодернисты, вместо того чтобы ужаснуться близорукости и алчности человеческого рода, заявляют, что нам представляется случай «гордиться планетой, которую мы сотворим»[456]. Слова о благом антропоцене и управлении «космическим кораблем под названием „Земля“»[457] приводят Хэмилтона в замешательство. Он даже высказывает предположение, что перед нами риторический прием тех, кто занимает выигрышное положение и старается обмануть обездоленных. Особенно поражает нежелание экомодернистов признать, что человечество не в состоянии создать социальные структуры и институты, обеспечивающие осознанное использование ресурсов биосферы[458].
    В тексте, который он озаглавил «Теодицея „благого антропоцена“» (The Theodicy of the «Good Anthropocene»), Хэмилтон пытается проникнуть в загадку экомодернистского нарратива и утверждает, что идея прекрасного антропоцена — своего рода антроподицея[459]. В своих риторических ухищрениях экомодернисты подменяют апокалипсис теодицеей, уверяя, что вымирание видов и дестабилизация климата обернутся для человечества благом, ведь они предоставляют возможности для дальнейшего развития. Лишь безрассудная уверенность, что спровоцированный человеком экологический кризис имеет высший смысл, будучи проявлением божественного промысла, спасает от выводов наук об окружающей среде. Члены Breakthrough Institute пишут, что Землю можно превратить в «планетарный сад»[460]. Образ планеты как сада предполагает, что человек выступает в роли Бога. Подобные идеи призваны мистифицировать нас, затемнить реальную картину положения дел.
    С точки зрения Хэмилтона, экомодернистская концепция благого антропоцена, как и гипотеза раннего антропоцена, умаляют значение самой идеи антропоцена, которую можно назвать революционной. Они не дают увидеть, что перед нами радикальный разрыв в истории планеты, обусловленный человеческой деятельностью. Понятие антропоцена относится не к влиянию человека на отдельные экосистемы, а к воздействию на планету в целом. Поэтому совершенно необязательно, чтобы стратиграфические данные играли в спорах об антропоцене ключевую роль. Суть дискурса антропоцена не в пятне на пейзаже, которое оставляет за собой человек, и тем более не в новом отношении человека к окружающей среде. Речь идет о серьезном сбое в процессах, определяющих динамику планеты[461].
    Для Хэмилтона идея благого антропоцена, предложенная в 2011 году Эрлом Эллисом, — лишь искаженная трактовка того, на что пытаются указать исследователи планетарных систем[462]. Эллис заявляет, что люди всегда выполняли функцию распорядителей (англ. stewards) биосферы[463]. Хэмилтон сетует, что антропоцен воспринимают как эпоху, в которую мы можем формировать и контролировать различные системы планеты. Едва ли здесь есть повод для гордости, и не стоит упиваться тем, что homo sapiens стал фактором геологического значения[464]. Скорее возросла непредсказуемость.
    Австралийский мыслитель в своем тексте решительно подчеркивает, что тезис о мнимой устойчивости природы, которая, по мнению экопрагматиков, после каждой резкой перемены быстро обретает равновесие, не находит подтверждения в научных исследованиях. Это полное искажение научных сведений о состоянии планетарных систем[465] — в настоящее время ученые отвергают, в частности, так называемую сильную версию гипотезы Геи (о чем я уже говорила). Заявления экомодернистов об эластичности экосистем и их способности к обновлению попросту не имеют никакого научного обоснования[466]. Локальные примеры обновления отдельных экосистем, которые они приводят, — риторический прием, направленный на то, чтобы сменить тему и отвлечь нас от сути проблемы.
    События, доказывающие необходимость термина «антропоцен», произошли за такой краткий промежуток в истории Земли, что следует говорить скорее не о переменах, после которых планета вновь обретет равновесие, а о катастрофическом переломе. Явления, характерные для эпохи антропоцена и спровоцированные деятельностью человека, нельзя назвать переходными — речь о серьезных необратимых изменениях. Нельзя вернуть прежний состав атмосферы или Мирового океана. Как утверждает Хэмилтон, мы перешагнули порог, и пути назад нет[467]. Нельзя вернуться к состоянию эпохи голоцена[468].
    По словам австралийского исследователя, экомодернисты могут надеть розовые очки и с воодушевлением приветствовать прекрасный антропоцен, но это не изменит картины, на которую они смотрят[469]. Экомодернизм свидетельствует о том, что технологически продвинутое общество выбирает катастрофу. Разумные белые американцы убеждают самих себя, что все будет хорошо. Название «антропоцен» должно скорее служить нам предостережением, а не вселять надежду и не укреплять нашу самонадеянность.
    На тему экопрагматизма высказался и Бруно Латур. В тексте «Пятьдесят оттенков зеленого» (Fifty Shades of Green) он отмечает, что в любой политической дискуссии о людях и нечеловеческих субъектах категория антропоцена «меняет масштаб, темп, ритм, а также — что самое важное — наши представления о том, как расположены друг относительно друга рассматриваемые акторы»[470]. В эпоху антропоцена мы имеем дело с гетерогенными модусами бытия, которые не столько реагируют на перемены, сколько с обостренной чувствительностью откликаются на малейший признак кризиса. Общество неизбежно связано с природой. Тем временем авторы «Манифеста экомодернистов» по-прежнему пребывают в уверенности, что лишь человек является субъектом, способным действовать. По мнению французского социолога, это давно устаревшая точка зрения.
    Как считает Латур, убежденность в близости экологической и даже геоисторической катастрофы совершенно обоснованна. «Именно поэтому энциклика папы Франциска Laudato si’, — пишет Латур, — звучит так актуально [по сравнению с „Манифестом экомодернистов“. — Э. Б.]: в ней всерьез обсуждается вопрос, что значит жить „на краю времени“, переосмысляется способность тех или иных субъектов к действию и вводится новый актор — „наша сестра и мать Земля“»[471]. Кроме того, подчеркивает Латур, экопрагматизм исходит из технологического императива. Его сторонники предполагают, что, если мы будем продолжать в том же духе — еще больше прогресса, роста, инноваций, — это нам поможет. Позиция Breakthrough Institute напоминает такие решения, как электронные сигареты, которые должны решить проблему никотиновой зависимости. Когда мы курим электронные сигареты, мы хотим продолжать курить, только без ущерба здоровью и на современный лад. Мы стремимся и дальше примирять экономический рост и эксплуатацию ресурсов с превращением Земли в прекрасный ухоженный сад[472].
    Интересные соображения по поводу рассматриваемого нами спора высказывает Саймон Долби — исследователь, занимающийся проблемами экологической безопасности и мировой политики. В работе «Лики антропоцена: хороший, плохой, злой» (Framing the Anthropocene. The Good, the Bad and the Ugly) он замечает, что ни экомодернистская концепция благого антропоцена, ни катастрофическая картина ужасного антропоцена не говорят всей правды[473]. Те, кто оптимистично пишет о благом антропоцене, не дают себе труда реалистично оценить ситуацию в обществе. Какое чудо должно произойти, чтобы мы преобразили планету в сад всеобщего благосостояния, устранив экономическое неравенство и неравномерное распределение власти, которые мы наблюдаем сегодня? На сегодняшний день распределение климатического ущерба и потерь выглядит крайне несправедливым: под удар попадают самые слабые. Долби выражает опасения, что идея прекрасного антропоцена может стать оправданием для сохранения несправедливых механизмов современной политической экономики[474]. Это важная мысль, поскольку дискуссия об антропоцене влияет на дискуссию о климате и климатическую политику.
    Вероятно, нас ожидает ужасный антропоцен. Долби уверен, что, продолжая придерживаться сегодняшней консервативной экологической политики, мы отдадим будущее планеты в руки богатых и могущественных. Политика и способ принятия решений в эпоху антропоцена могут оказаться страшными. Долби согласен с экомодернистами, что будущее антропоцена зависит от технологий. Однако важно, какие это будут технологии: аквакультура и солнечные батареи или более совершенные технологии наблюдения и геоинженерия? Технологии не рождаются сами по себе, их формирует наша политика. Страшный или благой антропоцен? На этот вопрос ответят нынешние и будущие властные отношения[475].

Метаболизм эпохи капиталоцена

    События, сопутствующие антропоцену, такие как антропогенная дестабилизация климата, шестое массовое вымирание видов, смещение климатических зон и образование пластисферы, показывают, что в каком-то смысле оппозиция «природа — общество» уже неактуальна. Нельзя рассматривать природу как внешний ограничитель социальных систем. Уже упоминавшийся Джейсон У. Мур критикует понятие антропоцена прежде всего за то, что оно предполагает дуалистичное, поверхностное осмысление истории, упорно противопоставляя капитализм природе (под которой понимают ресурсы), а агентивность человека — агентивности природы[476]. В эпоху антропоцена нам, по всей видимости, необходимо пересмотреть отношения между капиталистической системой и природой. По этой причине, а также стремясь обозначить марксистские истоки своей модели, Мур использует термин «капиталоцен». Капиталоцен — это капитализм, понятый как способ управления природой.
    В работе «Метаболический разрыв или метаболический сдвиг? От дуализма к диалектике в мире капиталистической экономики» (Metabolic Rift or Metabolic Shift? From Dualism to Dialectics in the Capitalist World Economy) американский социолог и философ утверждает, что можно трактовать капитализм как систему, развивающуюся благодаря природе, и не отделять сферу человеческой деятельности от внешней по отношению к ней природы[477]. В этом контексте он предлагает сосредоточиться на понятии метаболизма. Процесс метаболизма — это поддержание жизни на основе неорганических элементов. Под метаболизмом планеты подразумевают материальные циклы, которые регулируют жизнь на Земле, такие как фотосинтез, охота, воспроизводство, и в которые неизбежно вовлечен человек. Из истории мы знаем о разных этапах и формах метаболического сцепления человеческих практик, направленных на взаимодействие с окружающей средой, и экологии, которую эти практики меняют.
    Капитализм всегда усваивал процессы биосферы, преобразуя их в капитал. Однако без биосферы нет и капитализма, как справедливо указывал в своих работах Джон Беллами Фостер, интерпретируя теорию Маркса в экологическом ключе[478]. Питательные вещества, минералы, как и все, что поддерживает жизнь, имеют метаболическое значение. История капитализма — цепь метаболических разрывов, таких как переход от обезлесения, истощения почв и сельского хозяйства к расширению городов и развитию промышленности, которые повлекли за собой появление отходов и сточных вод. В человеческой деятельности неизбежно присутствует географический аспект[479], наглядной иллюстрацией которого служит история экономических систем. По мнению Фостера, Маркс рассматривал капитал, классовое устройство общества и метаболизм как единый органический процесс.
    Современные экологические проблемы следует рассматривать в их связи с вопросами рынка и экономики. Как мы уже видели, исследователи все чаще признают, что экологические проблемы — это, по сути, проблема деления общества на классы. Поэтому экологическое переосмысление модели Маркса представляется необходимым шагом. Однако нельзя просто добавить к рыночным моделям «эко−», подразумевая внешний экологический ущерб, который требуется учитывать. Как отмечает Мур, идеи, начинающиеся с «эко−», должны скорее перечеркнуть сами понятия капитала, общества и человечества. Нам нужно новое понимание богатства, а не просто другая модель его распределения. Важно поставить вопрос, что именно мы распределяем, что является условием воспроизводства[480].
    Отношения капитала во многих подходах трактуются как онтологически первичные с точки зрения экологического ущерба, с которым они всегда сопряжены. Постмарксистские теоретики, в том числе тот же Фостер, обращаются к категории метаболического разрыва (англ. metabolic rift) между практикой человека и природными ограничениями. Такого рода дуализм внушает Муру беспокойство, поэтому он предлагает пересмотреть понятие метаболического разрыва и ввести диалектическую категорию метаболического сдвига (англ. shift). По мнению исследователя, в циклах развития капитализма не наблюдается резких разломов, которые предполагает понятие разрыва. Скорее имели место повороты, постепенная трансформация условий труда, отношение к земле и функционирование сообществ. Мы всегда имели дело с одним и тем же целостным метаболизмом капитала, неравенства, выселения, колониализма, власти и знания в паутине жизни[481].
    В эпоху капиталоцена мы, по мнению американского социолога, неизбежно должны будем отказаться от оппозиции «природа — общество». Мы видим, что социальные отношения наносят некоторый ущерб окружающей среде, не замечая при этом, что экологические последствия могут менять общество и формировать социальные явления. В таком контексте представление о взаимодействии между социальным и природным выглядит весьма неубедительно. Заменим же его категорией диалектической, взаимной обусловленностью, предлагает Мур.
    Согласно рассматриваемой концепции капиталоцена, в настоящее время (примерно с 1970‐х годов) мы наблюдаем конец «дешевой природы», которую использовала капиталистическая система. К «дешевой природе» относились труд рабов, женщин и животных, использование водных ресурсов, сырья и невозобновляемых, дешевых источников энергии[482]. Капитализм опирался на мобилизацию этих ресурсов в бесконечном процессе накопления. Разумеется, «дешевыми» они были лишь на первый взгляд, за счет истощения окружающей среды, а также эксплуатации и угнетения отдельных социальных групп. Однако в эпоху капиталоцена «даровые ресурсы» «дешевой природы», из которых неолиберальный капитализм извлекал дополнительную прибыль, перестали восстанавливаться. На это указывают отсутствие роста производительности в промышленном сельском хозяйстве, где применяются биотехнологии, отсутствие заметных открытий, связанных с эффективной добычей нового ископаемого топлива, и рост стоимости труда на мировых рынках[483]. Мы оказались в мертвой точке процесса накопления, финансируемого по неолиберальной модели, и это признак мир-экологического кризиса[484].
    Поэтому капитализм — способ упорядочивания природы в сфере практики. В его рамках происходит плетение «паутины жизни» заново[485]. Однако Мур понимает жизнь не как жизненную силу. Скорее она составляет элемент классовой борьбы. Сама жизнь, как и «дешевая природа», подвергается отчуждению. Очевидно, присущие человеку способы организации в ходе этого процесса приобретают новые черты. Покоряя природу, мы меняемся сами. Социальные и экологические границы — это не два разных типа границ. Такие современные явления, как глобальное потепление или финансирование экономики, нельзя назвать ни чисто социальными, ни чисто экологическими процессами. Мур пишет: «Не почва, виды, леса или топливо, а отношения власти, производства и воспроизводства, функционирующие за счет лесов, топлива, почвы и видов, провоцируют мир-экологический кризис»[486]. Перед нами диалектическая связь между накоплением капитала, погоней за властью и процессами воздействия на природу. Ради освобождения жизни на Земле мы должны как можно скорее завершить эпоху капиталоцена. «Закроешь угольную электростанцию, — утверждает Мур, — и на день замедлишь глобальное потепление; разрушишь отношения, которые привели к строительству угольной электростанции, — и затормозишь этот процесс надолго»[487].

Смиренный антропоцентризм на своенравной планете

    В книге «Своенравная планета. Судьба человечества в антропоцене» (Defiant Earth. The Fate of Humans in the Anthropocene), которую я упоминала в третьей главе, уже хорошо знакомый нам Клайв Хэмилтон излагает собственное философское понимание идеи антропоцена. Он размышляет о «строптивой», «своенравной» планете и предназначении человека в эпоху антропоцена[488]. Остановимся на этой книге подробнее.
    Как нам уже известно, понятие антропоцена, с точки зрения австралийского исследователя, свидетельствует не о могуществе вида homo sapiens, а о серьезном, произошедшем совсем недавно сбое в стабильном до сих пор функционировании планетарных систем. Своенравие Земли, к которому отсылает название книги, проявляется главным образом в росте нестабильности и непредсказуемости. Земля обособляется от действий человека, все чаще удивляет нас и ведет себя скорее как не поддающийся контролю Другой, чем как «мать Земля». По словам Хэмилтона, хотя деятельность человека приобретает все больший размах, природа тоже открывается нам с неожиданной стороны. Все чаще приходится слышать, что Гея «атакует», «мстит», отыгрывается на нас, что природа упряма, климат — «страшный зверь» и нас ждут «грозные годы»[489]. Агентивность природы, которую раньше игнорировали, выходит на первый план и заставляет поставить под вопрос присущие постприродным нарративам конструктивистские тезисы о «конце природы», которые критикует Хэмилтон.
    Австралийский эколог обращает внимание и на нашу растерянность, обусловленную современными темпами модификации планетарных систем. Масштаб нынешнего экологического кризиса повергает в изумление, которое действует на нас отупляюще: мы наблюдаем необычайно интенсивные, разрушительные изменения. Хэмилтон пишет: «Не исключено, что еще в этом столетии люди (прекрасно сознавая, что происходит) спровоцируют необратимую деградацию условий жизни на планете, которая является нашим домом. Более того, следует признать, что речь идет о реальной возможности нашего собственного исчезновения или по крайней мере упадка цивилизованной жизни»[490].
    Мысль, что люди в состоянии влиять на планету в геологических масштабах, где время исчисляется десятками тысяч и миллионами лет, может показаться абсурдной. Но известно, что уже выброшенных в атмосферу вредоносных газов, таких как CO2, с большой долей вероятности хватит, чтобы затормозить ледниковый период, наступление которого палеоклиматологи прогнозируют приблизительно через 50 тысяч лет[491]. Гипотетический процесс, обратный нынешнему разрушению горных ледников и ледяного покрова в Гренландии, занял бы в будущем десятки тысяч лет[492]. В силу перечисленных обстоятельств необходимо заново определить понятие истории и ввести категорию геоистории или постистории (в этом отношении Хэмилтон согласен с приведенными ранее высказываниями Дипеша Чакрабарти).
    Дестабилизация разных систем планеты ставит под вопрос и будущее, каким мы привыкли его себе представлять. Разрыв, который происходит в эпоху антропоцена, перечеркивает все: стабильность мира в целом, погоды, смены времен года, прогнозируемость явлений в тех или иных климатических зонах, в океанах. Наша уверенность в непрерывном линейном развитии должна пошатнуться[493]. С философской точки зрения это серьезная фундаментальная задача.
    Для Хэмилтона величайшая трагедия наших дней заключается в вошедшем в привычку отрицании трагедии. Как можно сегодня писать о мировой политике, развитии отдельных стран или технических угрозах, не касаясь проблем окружающей среды? Автор называет сложившуюся ситуацию заговором молчания, которого он не в состоянии понять[494]. Этому заговору сопутствует попытка отгородиться от проблем антропоцена мифами о прогрессе, хотя бы той же геоинженерией. Воплощенная в проекте геоинженерии надежда, что человеку удастся контролировать происходящие на Земле процессы в масштабах всей планеты, по мнению Хэмилтона, просто-напросто глупа. Этот проект олицетворяет человеческую гордыню и манию величия, а заодно служит успокоительным средством[495].
    Хэмилтон перечисляет основные причины апатии антропоцена, о которой я уже говорила и которую автор книги «Своенравная планета» тоже отчасти затрагивает: власть энергетических компаний и топливного лобби, вера в простое, чисто техническое решение, которое быстро избавит нас от проблем, фетиш экономического роста, близорукость, типичная для современных политических структур, и своеобразная зацикленность культуры потребления на самой себе, основанная на отсутствии интереса к вопросу о неизбежных последствиях неограниченного производства и потребления на планете с ограниченными ресурсами[496]. Как подчеркивает Хэмилтон, в современной потребительской культуре общественное мнение апатично и аполитично. Кампании, направленные на распространение ложной информации о глобальном потеплении, разворачивались в благоприятной для них среде; кто-то их финансировал, и они ввели в заблуждение многих граждан. Никто не стремится к решительным действиям ради борьбы с изменением климата. В подобных обстоятельствах можно сказать, что экологические активисты и так добились поразительных результатов.
    Как видно из книги «Своенравная планета», с этической точки зрения недостаточно заявить, что игнорировать дестабилизацию условий жизни на Земле аморально. Речь идет о чем-то гораздо более серьезном, чем преступления против человечества[497]. Апатия антропоцена — преступление против планетарных систем, против жизни в ее нынешней форме. Сила и могущество людей проявляются в том, что они представляют реальную угрозу для условий жизни, существовавших на Земле до сих пор. Более того, мы постоянно принимаем политические и экономические решения, которые наносят вред планете: выдвигаем на первый план топливную промышленность, разрабатываем планы добычи ископаемого топлива, разрешаем добывать нефть из битуминозных песков и прибегать к гидравлическому разрыву пласта, выступаем за высокоэнергетические технологические решения.
    Хэмилтон полагает, что эпоха антропоцена лишена адекватных этических принципов, которые могли бы служить нам опорой[498]. Усугубляет ситуацию и то, что в теперешних условиях трудно создавать конструктивные утопические модели. Проблема выходит за рамки нравственных категорий и заставляет задуматься о нашем положении по отношению ко всему природному миру, по отношению к планете, где мы живем. За краткий промежуток длиной в несколько следующих десятилетий у нас есть шанс только сгладить процесс дестабилизации климата — предотвратить ее мы уже не можем[499]. Поэтому цивилизацией антропоцена управляет новая логика — логика адаптации, необратимости и минимизации ущерба.
    Большое удивление вызывают в таких обстоятельствах футуристические картины космических полетов, запустения Земли, перенос цивилизации на Марс или другую планету. Это опасный риторический прием. Мне кажется достаточно убедительным возражение, что у нас нет морального права колонизировать Марс, пока мы не докажем, что способны гармонично существовать на Земле, не толкая планету к катастрофе. С точки зрения антропологии или экзистенциальной проблематики можно задаться вопросом: кто такой человек — вид, который, спровоцировав дестабилизацию условий жизни эпохи голоцена на Земле, обдумывает побег на космические станции и завоевание других планет?
    В своей книге Хэмилтон призывает к новому, смиренному антропоцентризму: необходимо принять то обстоятельство, что homo sapiens обладает исключительной способностью воздействовать на окружающий мир. Человек выводит из строя различные системы планеты — это очевидный факт. Наша роль, к сожалению, уникальна, и назад к голоцену дороги нет. Однако это не уменьшает ценности других видов. Отказываться от антропоцентризма уже поздно, но необходимо отказаться от присущего нам самомнения.
    Чтобы взять на себя ответственность, надо осознавать масштабы и размах человеческого влияния. В этом плане мы даже не слишком антропоцентричны, потому что не хотим смотреть в глаза тревожным эмпирическим данным. Хэмилтон, пожалуй, прав в том, что риторика антропоцена делает акцент на необратимом воздействии человека на планетарные системы. Такой антропоцентризм действительно можно назвать необходимой отправной точкой для дальнейших размышлений.
    По мнению Хэмилтона, сохранить антропоцентризм следует и потому, что в XXI веке наша цель — уже не охрана природы, а скорее спасение самих себя[500]. Автор остается на позиции антропоцентризма, подчеркивая, что даже риторическая стратегия постантропоцентризма, хотя и нацелена на то, чтобы поставить под сомнение предвзятость, проистекающую из человеческого шовинизма, все равно строится на явно гуманистических по своей природе ценностях: терпимости к тем, кто от нас отличается, достоинстве личности, справедливости[501]. Трудно с ним спорить.
    Изложенная точка зрения дает обоснование ответственности человека в эпоху антропоцена. Наличие власти само по себе предполагает ответственность. Других ответов на вопрос, чем вызван разговор об ответственности, не требуется. Хэмилтон пишет: «Можно сказать, что основания для морального обязательства охранять системы Земли и бережно относиться к ним кроются в нем самом; это обязательство проистекает из ответственности, которая сопутствует значительной власти»[502]. Доводы Хэмилтона — одна из вариаций антропоцентрических аргументов в пользу охраны природы, связанная с убеждением, что природу следует беречь ради нее самой и ее самостоятельной ценности. Позицию Хэмилтона и других исследователей, ссылающихся на неутешительные выводы наук о Земле, можно назвать наиболее близкой к холистическому (экосистемному) подходу в экологической этике. Его сторонники признают ключевой ценностью целостность и стабильность единой биотической общности, включая и неодушевленные элементы окружающей среды[503].
    Как считает австралийский исследователь, постгуманизм и акторно-сетевая теория, в которых категория агентивности и даже интенциональности распространяется и на нечеловеческие субъекты, опасны с точки зрения политических задач антропоцена. В этом отношении Хэмилтон дистанцируется от концепций Латура, Харауэй и Цзин. По его мнению, эти подходы, в которых упор сделан на нечеловеческую агентивность, отвлекают от проблемы ответственности[504]. Выдвигая концепцию разрозненных действий множества элементов (людей и нечеловеческих субъектов), образующих сеть связей, сторонники постгуманизма отказывают человеку в исключительности[505]. А между тем кризис антропоцена — прямое следствие уникальной производительности человеческого труда, сверхактивности человека, его умения «делегировать» агентивность окружающей среде и задействовать разнообразные ресурсы в беспрецедентных масштабах. Если бактериям и грибам удается осуществить процесс терраформирования или переработки органических отходов по той же схеме, что и человеку, а компост одомашнивает человека, кризис антропоцена представляется естественным следствием эволюции. А как быть с проблемой политической ответственности? Если мы откажемся от представлений об исключительной человеческой агентивности, на чем основаны наши тезисы о климате как общем благе, о котором надо заботиться, и ответственности за планету? Может быть, мы окажемся бессильны? Может быть, постгуманизм только усугубит апатию? Разве постгуманизм не рассматривает исчезновение человечества как неизбежность?[506] Хэмилтон приходит к выводу, что «нам нужна скорее онтология, построенная на убеждении, что человек занимает в сети уникальное место, а не такая, которая отнимает у людей присущую им исключительную агентивность»[507].
    Альф Хорнборг, на которого ссылается Хэмилтон, в статье «Предметы способствуют результатам, но не действуют» (Artifacts Have Consequences, Not Agency) различает три ключевых типа воздействия. Он пишет о 1) предметах, операции с которыми приводят к определенным результатам; 2) людях, которые руководствуются намерениями; 3) живых существах, у которых есть цели[508]. Когда мы утверждаем, что молоток, лишайник и человек действуют по одной и той же модели, это идет вразрез с нашими представлениями о власти, свободе и ответственности. На этом основании Хэмилтон и критикует постгуманистические трактовки действия[509].
    Но, как мне кажется, критика Хэмилтона не затрагивает сути проблемы. К тому же она несправедлива, если рассматривать концепции Бруно Латура, Джейсона Мура, Филиппа Дескола, Анны Лёвенхаупт Цзин и Донны Харауэй в их целостности. В теоретических моделях Харауэй или Латура вопросы человеческой деятельности, эффективности сети акторов[510], характеризующих современную эпоху, и их политических последствий играют чрезвычайно важную роль. Признавая, что агентивность может распределяться между людьми и «нечеловеками», мы не отодвигаем автоматически в сторону проблему ответственности. Наоборот, акторно-сетевая теория позволяет понять, что такое агентивность, на чем строится эффективность действия на расстоянии, которое предполагает использование технологических инфраструктур и «делегирование» агентивности окружающему пространству. Ведь, не понимая принципов эффективной деятельности и механизмов агентивности, мы не сможем обоснованно рассуждать об ответственности. Многие понятия акторно-сетевой теории свидетельствуют о ее чувствительности к этико-политическим проблемам, связанным с последствиями тех или иных действий[511]. Говоря о нашей тесной связи с планетой и неотделимости от нее[512], Хэмилтон утверждает то же самое, что и Харауэй, Цзин и Латур.
    Хэмилтон настороженно относится и к тезису об обращении к домодерным онтологиям, часто фигурирующему в постгуманистических теориях (в том числе у Филиппа Дескола). Здесь он усматривает другую угрозу — приверженцы такой позиции слишком опрометчиво игнорируют науку[513]. Хэмилтон ставит в упрек Цзин и Харауэй их скептическое отношение к естествознанию, понятому как проявление западного империализма и антропоцентричного модернизма. Но выживем ли мы в эпоху антропоцена, неизбежно будет зависеть от проверенных научных исследований[514]. Яркой иллюстрацией этого тезиса является следующая глава настоящей книги, где речь пойдет о распространении ложной информации, связанной с глобальным потеплением. Мы должны быть современными, поэтому нам нужны специалисты. С этим трудно не согласиться. Однако в ряде постгуманистических концепций выработан достаточно сложный подход к политической роли таких специалистов, которым перечисленные авторы, как правило, не отказывают в профессионализме, высоко оценивая достижения науки. Об этом не следует забывать.
    Как полагает автор «Своенравной планеты», своего рода дух всепланетной солидарности и взаимной ответственности (несмотря на то что до сих пор Запад вел себя непростительно пассивно, не пытаясь предотвратить климатический кризис) стимулировал переговоры, которые привели к подписанию Парижского соглашения. Центральные банки развитых стран выразили беспокойство относительно возможных последствий дестабилизации климата. Представители государств богатого Севера, по-видимому, понимали, что их гражданам не избежать проблемы массовых миграций и политической нестабильности, которую сулят энергетические конфликты и войны за доступ к воде[515].
    По мнению австралийского исследователя, планетарный кризис антропоцена способен объединить человечество, побудив к решительным мерам на благо окружающей среды. Это прекрасный повод для сплоченности и солидарности. Хэмилтон прямо говорит, что дискурс антропоцена должен стать центральным нарративом XXI века, без обиняков указывая на тщетность наших прежних усилий и на то, в какое положение нас в реальности ставит планетарный кризис. Однако это нарратив без счастливого финала, повествование о том, что, может быть, уже слишком поздно. Сможет ли благодаря такому метанарративу человечество, пребывающее в апатии, «вернуться на Землю»?[516]

Глава 6. Недостатки экологической рефлексии в эпоху антропоцена

    Слишком поздно думать об осторожности. Теперь мы пытаемся управлять негативными последствиями[517].

Трудная задача

    Несмотря на многочисленные успехи и необычайно интересные теоретические тенденции, современная экологическая рефлексия, на мой взгляд, по-прежнему обходит стороной, как это ни прискорбно, ряд важнейших недугов XXI века. Энциклика папы Франциска «Laudato si’. О заботе об общем доме», опубликованная в 2015 году, наглядно иллюстрирует эту проблему. Папа Франциск называет климат «общим благом». В пункте 203 этого документа читаем: «Поскольку рынок имеет тенденцию создавать механизм компульсивного потребления для сбыта своей продукции, люди в конечном счете оказываются увлечены вихрем излишних покупок и расходов. Навязчивое потребительство является субъективным отражением техноэкономической парадигмы». В энциклике отмечена слабость нынешней политической реакции на проблемы как экологии, так и глобальной несправедливости. Папа Франциск говорит о кризисе современного высокомерного антропоцентризма[518], необходимости экологического обращения и стремлении к справедливости в отношениях между поколениями, которая должна строится на умеренном использовании природных ресурсов. Такая позиция делает возможным отношение к природе как к субъекту. При этом папа подчеркивает, что не стоит пренебрегать научными прогнозами возможных катастроф, сформулированными в XXI веке. В энциклике цитируются слова Иоанна Павла II, который говорил: «Если охватить взглядом регионы нашей планеты, то сразу же станет очевидным, что человечество разочаровало ожидания Бога»[519].
    Как следует из папской энциклики, проблема нынешнего столетия в том, что вопросы планетарного кризиса, растущего социального неравенства и разрушения демократии не рассматриваются в совокупности. На это с сожалением указывают и исследователи, занимающиеся темой климатических изменений и экологического кризиса[520]. Сегодня экология, политика и экономика неразрывно связаны друг с другом. В этой трудной ситуации нам крайне необходимо всеобъемлющее представление о состоянии мирового сообщества. Такого теоретического представления нам не дадут занимающиеся данной темой специалисты-практики, чья деятельность неизбежно направлена на решение локальных проблем. Однако, чтобы противостоять массовому вымиранию видов и дестабилизации климата, недостаточно решать конкретные локальные проблемы. В XXI веке мы, очевидно, столкнулись с беспрецедентными по своей сложности задачами. Вероятно, отчасти именно в этом причина охватившей нас апатии.

Опасные метафоры

    Современная экологическая рефлексия нередко строится вокруг очень простых идей и образов. Шведский политолог Расмус Карлссон анализирует три основные метафоры, постоянно фигурирующие в дискуссиях об антропоцене: метафору экологического следа, к которой прибегает, в частности, Всемирный фонд дикой природы[521], метафору космического корабля, типичную для концепций благого антропоцена, и метафору взлетной полосы, на которой находится «самолет человечества»[522]. Оказывается, ко всем этим метафорам следует относиться с большой осторожностью.
    По словам Расмуса Карлссона, постэкологический дискурс XXI столетия должен принять принципиально иной вид, расширив и углубив рассматриваемую проблематику, вплоть до того, чтобы поставить вопрос о самих нормативных основаниях проекта современности. Необходимость учитывать политические реалии эпохи антропоцена и климатических изменений наводит на мысль о совершенно новых формах политической мобилизации в доселе неслыханных масштабах. При этом важно избегать слишком идеалистических, утопических представлений и абстракций.
    Метафора экологического следа в наше время выглядит попросту устаревшей, поскольку предполагает существование статичной, стабильной среды, состояние которой можно оценить и в которой отдельные индивиды и человечество в целом оставляют след использования ресурсов, упадка или загрязнений. Возместить ущерб можно было бы, уменьшив этот след, то есть ограничив потребление во имя своеобразного «климатического аскетизма» или «жертвы».
    Однако в XXI веке такая теория уже никого не убеждает, особенно жителей развивающихся стран, которые в эпоху цифровых медиа прекрасно осведомлены о высоком уровне жизни в развитых странах. Кроме того, сейчас ясно, что декарбонизация процветающих экономических систем, например шведской экономики, и уменьшение их экологического следа не оказывают существенного влияния на экологическую ситуацию в развивающихся странах, равно как и на политику государств, которые выбрасывают в атмосферу все больше парниковых газов, в том числе Индии и Китая[523]. Поэтому радикально настроенные экологические активисты, в частности та же Наоми Кляйн, подчеркивают внутреннюю нестабильность мирового экономического порядка, ожидая краха или кризиса, с которым вскоре столкнется поздний капитализм[524]. Они надеются на кардинальные изменения, в результате которых стремление к высокому социальному статусу перестанет быть связано с материальными показателями. Маркерами успеха и видного положения в общественной иерархии должны быть не накопляемые материальные блага, из которых люди потребляют лишь часть, а свободное время и стиль жизни.
    Метафора космического корабля, в свою очередь, намекает на возможность молниеносного взлета, преодоления препятствий, колонизации космоса. Она нередко сопряжена с воодушевлением по поводу технического прогресса, которое отчасти продиктовано осознанием, в каких трудных условиях жили предшествующие поколения и с какими опасностями им приходилось справляться. Карлссон связывает метафору космического корабля с уже рассмотренной нами экомодернистской идеей благого антропоцена и взглядами сторонников трансгуманизма, в том числе Ника Бострома, склонного прибегать к языку образов. Бостром использует метафору космического корабля, сравнивая нынешнее критическое состояние окружающей среды с нестабильным состоянием взлетающей ракеты. Запустить ракету — куда более здравое решение, чем оставить ее ржаветь на космодроме, ведь цель пуска — стабильный, продуманный полет в космос[525]. Такие исследователи, как Бостром, уверены, что человечество обладает почти астрономическим инновационным и трансформационным потенциалом: раз уж нам удалось перешагнуть столько недосягаемых границ, значит, удастся и в эпоху антропоцена. Тем не менее Карлссон замечает, что разумных оснований для такого оптимизма нет. Оптимистично настроенные экомодернисты склонны принимать желаемое за действительное, но не дают указаний, как перевести надежды, связанные с космическим полетом человечества, на язык реальной политики и глобальных социальных факторов[526]. К тому же оптимизм усыпляет нашу бдительность в отношении проблем, которые требуют нашего немедленного внимания.
    Третья метафора — метафора взлетной полосы, на которой находится человечество (хотя не все люди осознают, что оказались в самолете). Длина взлетной полосы неизвестна, поэтому нельзя сказать наверняка, поднимемся ли мы на такой уровень цивилизации, что уже не будем ощущать ее недостатков, или замедлимся и резко затормозим, дорогой ценой удержав цивилизацию в состоянии вынужденной экономии. А может быть, человечество погибнет в авиакатастрофе? На подобной взлетной полосе мы оказались впервые за всю историю — мы не знаем технических возможностей своей машины, и у нас нет карты местности, к которой мы направляемся. Метафора взлетной полосы не приносит утешения, олицетворяя крайнюю степень неопределенности, типичной для эпохи антропоцена. Перед нами разные возможные сценарии будущего. Ждет ли нас климатический апартеид с акцентом на развитии системы безопасности и принятии антимиграционных законов в благополучных странах? Или нам удастся провести радикальную социальную реформу, которая приведет к более справедливому распределению экономических благ?[527] Метафора взлетной полосы отражает подвешенное состояние цивилизации. Как и Карлссон, я боюсь, что люди эпохи антропоцена могут слишком поздно очнуться от своего оптимистичного сна о полете в неведомое, исследовании космоса и еще не изобретенных потрясающих технических решениях.

Исчерпала ли себя парадигма устойчивого развития?

    Участники спора об антропоцене отмечают, что парадигма устойчивого развития явно исчерпала себя[528]. Она помогла ввести в экологическую политику объективные научные критерии, близкие к экономическим. Отказ от субъективных духовных категорий и радикализма, свойственного экологам в 1970‐е годы, открыл простор для размышлений о возможностях равномерного развития и принес пользу в той мере, в какой способствовал достижению согласия между экологическими активистами, политиками и представителями промышленности. Это согласие, бесспорно, позволило претворить в жизнь множество ценных для окружающей среды проектов и решений. Но их оказалось недостаточно. Они не привели к эффективному устойчивому развитию, а неолиберальная рыночная система поставила экономику разных стран мира на грань экологического кризиса в масштабах планеты.
    Главный недостаток экологической мысли в русле парадигмы устойчивого развития заключался в том, что под влиянием господствующих экономических тенденций технический и социальный прогресс оказался подчинен логике рынка. Чем больше экополитика отдельных сообществ зависела от выводов экономических экспертов, тем больше сужались рамки коллективного воображения. Сообщества были уже не в состоянии рассуждать о собственном будущем иначе, нежели в терминах очередных прибыльных технических новшеств, индивидуального потребительского выбора или торговли эмиссионными квотами[529].
    Как пишет Люк Семаль, еще в 1970‐е годы и в начале 1980‐х в сфере «зеленой политической мысли» преобладало убеждение в необходимости отказаться от экономического роста. Учитывая доминирующие модели мышления, принять такую позицию было трудно, поэтому тех, кто выступал за защиту окружающей среды, причисляли к радикалам. Хотя в упомянутом ранее докладе «Наше общее будущее», представленном Международной комиссией по окружающей среде и развитию ООН, подчеркивалась связь между нищетой, экономическим неравенством и экологическим кризисом, официальное принятие концепции устойчивого развития оставляло место для погони за так называемым «зеленым ростом». Именно поэтому идея устойчивого развития представлялась более приемлемой с точки зрения экономической политики[530]. Однако опасности антропоцена, на которые указывают науки о Земле как системе, побуждают решительно отвергнуть экономический рост и начать борьбу с текущей экономической политикой, из‐за которой планетарные границы обозначаются со все большей — и все более болезненной — отчетливостью. Наблюдая невосполнимый ущерб, который мы день за днем наносим окружающей среде, мы осознаём, что сейчас имеют смысл только намного более последовательные экологические идеи и меры.
    До сих пор одно из важнейших, хотя и ошибочных, направлений экологической мысли строилось на отсутствии достаточно убедительных аргументов против отделения экономического роста от материальных условий производства. В неоклассической экономической теории на первый план вышла концепция, в которой экономический рост предстает как усиление интенсивности денежного оборота на данной территории, а не как взаимодействие человека с его материальным окружением. Такое мышление помешало экономистам уделить должное внимание метаболическим процессам. Обмен питательных веществ между растениями и животными, плодородность почв, циркуляция продуктов и ресурсов между городом и деревней остались за рамками доминирующих экономических моделей.
    И все же, как показывает, например, Жан-Батист Фрессо, альтернативная терминология существовала. Экономический рост можно было рассматривать в категориях взаимозависимости экосистем. Если бы только мы сделали упор на понятие экосистемы как совокупности живых организмов, которые вместе борются за выживание на конкретной территории, успешно существуют в различных симбиозах и общими усилиями создают себе жилище (греч. «ойкос»[531])! Возможно, если бы мы мыслили в категориях циркуляции, равновесия и необходимости возобновления ресурсов, дело бы не дошло до истощения планеты и отчуждения человека от окружающей среды[532].
    Авторам работ об устойчивом развитии вменяют в вину, что они редко ставят фундаментальные этические вопросы в отношении господствующих экономических моделей[533]. А нам между тем жизненно необходима чуткая к проблемам окружающей среды этичная экономика, которая бы рассматривала стимулирование потребления и пропаганду гипериндивидуализма как позорные, скандальные явления[534].
    По мнению таких философов, как Рут Ирвин, в спорах о климатической политике отсутствует решительная критика чрезмерного потребления[